«1. Формирующиеся национальные части в большинстве случаев получают обмундирование, обувь, снаряжение, вооружение из наших складов, что сильно отражается на снабжении и боевой подготовке русских частей.
2. Занимают в городах лучшие помещения и казармы, и вследствие этого наши части вынуждены размещаться скученно […] (дефект архивного документа. — А.К.). При таких условиях размещения страдает интенсивность занятий наших частей, и
3. Вследствие крупных политических событий в Германии и Австрии (окончание Мировой войны и революция. — А.К.), с уничтожением военного их могущества, основная идея национальных частей: «с оружием в руках бороться совместно с нами против насильников немцев за свою самобытность» не только изменилась, но и заменилась другою: «скорее возвратиться к себе домой».
Надеяться на хорошую и совместную их работу с нашими частями на фронте нельзя (примеры — некоторые чешские части, сербский полк [имени] майора Благотича отказались идти на фронт)…»[157]
Упомянутый в письме отказ принимать участие в боях со стороны Добровольческого полка Сербов, Хорватов и Словенцев имени майора Благотича (около 2.500 штыков и шашек, что соответствовало численности иной русской дивизии!) его командованием откровенно объяснялся «необходимостью сохранить солдат для обезлюдевшей за время войны Сербии»[158] (пока же чины полка, отмечает современник, «неся гарнизонную службу, при наличии массы свободного времени, разлагаются, бродят, как общее явление за последнее время, по городу и занимаются политикой и спекуляцией»[159]), а руководство Временного Югославянского Национального Совета в России в те же дни настаивало на предоставлении ему самых широких полномочий — и, конечно, финансирования — для… дальнейших формирований, любезно (но, кажется, безосновательно) предполагая «возможность возврата на родину сербских и югославянских (так в документе. — А.К.) боевых частей по направлению юга России», дабы «вернуть их родине в виде боевой силы, попутно же оказать и России услугу»[160]; пока же заботиться о возрождении далёкой Сербии, как подразумевалось, должна была истекавшая кровью Белая Сибирь…
Звучавшие среди командного состава русской армии требования поскорее выпроводить бесполезных и чересчур дорогостоящих союзников по домам или даже (генерал Лебедев) загнать их обратно в лагеря военнопленных — так и не были воплощены, и это заметно отразилось на общей обстановке в ноябре 1919 — январе 1920 года… но нельзя снимать ответственности и с тех русских, кто дезертировал, поднимал мятежи, кто оставался глух к отчаянному призыву Верховного Правителя:
«Сбросьте же с себя позорные цепи безразличия к судьбе Родины — вы, забывшие всё, кроме собственного благополучия и честолюбия.
Очнитесь же от смятения и паники и вы, трусливо пытающиеся укрыться бегством от большевиков.
Поймите, что уже не о лишении вас вашего достояния поставлена ставка. В этой ПОСЛЕДНЕЙ И СТРАШНОЙ БОРЬБЕ, которая сейчас развертывается, ДЛЯ ВАС ВЫХОД ТОЛЬКО ПОБЕДА ИЛИ СМЕРТЬ»[161].
Адмирал Колчак хотел быть князем Пожарским, но ему приходилось становиться и гражданином Мининым — трибуном, пытающимся разбудить дремлющую совесть и силу народа. Но, как человек, потерявший слишком много крови, Россия впадала в предсмертную апатию, и лишь последние, послушные железной воле генерала В.О. Каппеля и его сподвижников, шли легендарным Сибирским походом через ледяную тайгу. И в этот грозный час в рядах отступающей Армии не было её Верховного Главнокомандующего.
А похоже, Колчак мечтал именно о солдатской доле. «В настоящее время издан верх[овным] прав[ителем] (приказ) отправить свой поезд вперёд, — доносил агент «союзной» разведки, — [а] самому [с] ружьём в руках отходить с конвоем, если это будет суждено»[162]; «Я буду разделять судьбу армии», — говорил адмирал и одному из своих ближайших сотрудников[163]. Однако обстоятельства — сначала внутриполитический кризис, заставлявший перед лицом фрондирующей «общественности» до последнего держаться за свою столицу — Омск, а затем необходимость личного контроля над эвакуацией государственного золотого запаса — вынудили Колчака избрать путь отступления по железной дороге, оторвавшись таким образом от преданных ему войск, ведомых безукоризненно лояльным к верховной власти Каппелем. Теперь судьба Александра Васильевича зависела от «союзного» командования, контролировавшего магистраль, — а оно, кажется, уже сделало свой выбор.
Главнокомандующий союзными войсками, французский генерал М. Жанен, мог затаить неприязнь ещё с конца 1918 года, когда Колчак решительно восстал против попыток Антанты навязать иностранца в качестве… верховного руководителя всеми русскими вооружёнными силами («Ему поручено организовать русскую армию», — говорил о Жанене один из французских дипломатических представителей[164]). «Общественное мнение не поймёт этого и будет оскорблено, — резонно возмущался тогда адмирал. — Армия питает ко мне доверие; она потеряет это доверие, если только будет отдана в руки союзников. Она была создана и боролась без них. Чем объяснить теперь эти требования, это вмешательство? Я нуждаюсь только в сапогах, тёплой одежде, военных припасах и амуниции. Если в этом нам откажут, то пусть совершенно оставят нас в покое. Мы сами сумеем достать это, возьмём у неприятеля. Это война гражданская, а не обычная. Иностранец не будет в состоянии руководить ею. Для того, чтобы после победы обеспечить прочность правительству, командование должно оставаться русским в течение всей борьбы»[165]. Сложно сказать определённо, насколько был уязвлён этим французский генерал, но чувство резкой враждебности к Верховному Правителю России сквозит во всех последующих записях его дневника. А 2 января 1920 года он выскажется откровенно до цинизма: «При отъезде моём из Омска я предложил адмиралу взять поезда с золотом под мою охрану, но… адмирал это отклонил… доверия не было… теперь же будет трудно сделать что-нибудь, во всяком случае то, что касается его личности…»[166] Всё уже было решено.
В связи с недоверием Колчака к иностранцам нередко приводится фраза, будто бы сказанная их дипломатическим представителям: «Я вам не верю и скорее оставлю золото большевикам, чем передам союзникам»[167]. Мы не имеем оснований полностью отвергать подлинность этих слов, которые в принципе могли вырваться у адмирала в минуту запальчивости; однако нельзя и не отметить, что известность они должны были приобрести, выйдя из тех же дипломатических кругов, фактически уже склонявшихся к измене и заинтересованных в моральном самообелении (а может быть, это произошло и post factum, когда измена совершилась), — а также что по аналогичному поводу адмирал Колчак, уже находясь в руках своих врагов и будучи спрошен об отношении к японцам («жёлтая опасность» со стороны которых его, как мы помним, весьма волновала, а поддержка, сепаратно оказываемая Атаману Семёнову, трактовалась чуть ли не как поощрение государственной измены), ответил со всею определённостью: «Фразу, которая мне приписывается — «лучше большевики, чем японцы», — я нигде не произносил»[168]. И потому попытки представлять Верховного Правителя России в последние месяцы его жизни внутренне примиряющимся с захватчиками — не только голословны, но и, по нашему мнению, кощунственны.