и художника Пикассо? Вопрос не праздный – если помнишь, в свое время им даже Пушкин задавался. Что говорит у него Сальери?
И он посмотрел на помощника.
– Да, – не растерялся Ганцзалин, – что говорит?
Нестор Васильевич чуть заметно улыбнулся и продекламировал:
– «…Надолго, Моцарт! Но ужель он прав,
И я не гений? Гений и злодейство
Две вещи несовместные. Неправда:
А Бонаротти? Или это сказка
Тупой, бессмысленной толпы – и не был
Убийцею создатель Ватикана?»
Тут он выдержал небольшую паузу, как бы давая помощнику усвоить глубокий смысл, заложенный в знаменитых строках, и затем продолжил:
– Лично я думаю, что на Микельанджело Буонаротти возвели напраслину, и никого он не убивал. Но значит ли это, что художник и поэт не способны были украсть чужой шедевр? С их точки зрения это тоже мог быть какой-нибудь художественный акт. Ты, разумеется, помнишь манифест итальянского футуриста Маринетти?
– Разумеется, – не моргнув глазом, отвечал помощник. – Он мне по ночам снится, этот Маринетти со своим манифестом.
Было видно, что эти слова развеселили Нестора Васильевича, однако он продолжал вполне серьезно.
– Маринетти говорит, что искусство – это вызов, удар кулаком и пощечина, война со старыми представлениями. Следовательно, искусство в современном смысле вполне может не иметь никакой законченной формы, искусством может считаться художественно убедительное действие или жест. С этой точки зрения кража чужого шедевра – действие весьма убедительное, хотя художественность его скорее отрицательная: был шедевр – нет шедевра. Может быть, Пикассо думает, что на место Джоконды теперь повесят его картину, почему бы и нет? Почем мы знаем, как сильно повернуты мозги у нынешнего поколения художников, а, главное, как сильно они повернутся в будущем? Может быть, вообще никаких мозгов не останется, один только художественный жест и искусствоведческая истерика вокруг него?
– Насчет истерики – это вы верно заметили, – ввернул Ганцзалин.
Действительный статский советник поморщился: верно, может быть, и верно, но, в сущности, все это пустое теоретизирование. Об истинном положении дел они узнают очень скоро – и из первых рук притом.
– Собираетесь поговорить с Аполлинером и Пикассо? – удивился Ганцзалин.
Нестор Васильевич покачал головой: нет, не собирается. Во-первых, он не знаком с этими господами, во-вторых, говорить с ними сейчас по разным причинам будет затруднительно. Но он намерен побеседовать с Андрэ Сальмоном, которого считают сообщником похитителей. Они знакомы еще по Санкт-Петербургу, там Сальмон был помощником атташе при французском посольстве…
* * *
Спустя полчаса они уже выходили из поезда на Лионском вокзале. Ганцзалин легко нес сразу два саквояжа, руки Загорского были заняты только тростью.
Покинув вокзал, они вышли на площадь Дидро. Сбоку возвышалась огромная часовая башня под вытянутым вверх голубовато-серым куполом. Ганцзалин задрал голову, разглядывая монументальное сооружение.
– Высота башни – 67 метров, – заметил действительный статский советник. – На вершину ведет лестница в четыреста ступеней. На башне установлены четыре циферблата, каждый – диаметром почти в шесть с половиной метров.
– Многовато для часов, – сварливо заметил Ганцзалин. – Трех метров вполне бы хватило.
– Цифры на часах имеют метровую высоту, – невозмутимо продолжал Загорский. – Стрелки часов сделаны из алюминия; минутная в длину – четыре метра и весит 38 килограммов, часовая – почти три метра и весит 26 килограммов. Вечером и ночью циферблаты освещаются изнутри двумястами пятьюдесятью газовыми лампами.
– Все-то вы знаете, – заметил Ганцзалин, как показалось господину, не без яда.
– В нашем деле знания никогда не бывают лишними, – отвечал тот.
– А царь Соломон говорил, что во многой мудрости много глупости, – не уступал помощник.
– Это не царь Соломон говорил, а Грибоедов, и звучало это несколько иначе: горе от ума.
– А у нас бывало горе от ума?
Действительный статский советник на секунду задумался, потом с неохотой кивнул. Бывало и горе, бывали и простые неприятности. Когда ум и знания в обществе ценятся недостаточно, своему обладателю они приносят много печали. Хотя бы потому, что он часто чувствует себя одиноким.
– И что же тогда делать? – спросил помощник. – Отказаться от ума и от знаний? А заодно и от хорошего воспитания?
– Увы, друг Ганцзалин, это все равно, что отказаться от рук и ног, это практически невозможно.
– Но некоторым удается, – возразил помощник.
– Значит, не было у них ни настоящих знаний, ни настоящего воспитания, – вздохнул Загорский. – Нет, если ты приличный человек, приходится проявлять стоицизм и терпеть любые невзгоды, которые из этого проистекают. Возможно, что-нибудь вокруг переменится, и ход жизни тоже изменит свое течение, и люди оценят благородного мужа по достоинству, а, кроме того…
Но Ганцзалин уже не слушал господина, он повернулся и с необычайным интересом разглядывал площадь и снующих по ней туда и сюда французов.
– Бонжур, Пари! – громко и несколько патетически воскликнул Ганцзалин. Напуганная его голосом, а еще больше – его акцентом, в сторону испуганно шарахнулась какая-то юная барышня в синем платье с воланами.
Нестор Васильевич поморщился: ужасный прононс, если он не хочет их опозорить, пусть лучше помалкивает в публичных местах.
– Не понимаю, чем вы недовольны. По моему мнению, я прекрасно грассирую, – нахально отвечал китаец.
– Ты не грассируешь, а картавишь, а это совсем не одно и то же, – заметил действительный статский советник.
– Ваша правда, – неожиданно согласился Ганцзалин. – Не хватало еще, чтобы нас приняли за тех самых евреев, которые украли Джоконду.
Господин покосился на него: он не знал, что его помощник – такой ксенофоб.
– Я китаец, а китайцы – все ксенофобы, – парировал Ганцзалин. – Да и вообще, все люди – ксенофобы, только некоторые это ловко скрывают.
– Как ни странно, ты прав, – заметил Загорский. – Ксенофобия, то есть страх перед чужим, обусловлена физиологией человека, очень древними инстинктами. Однако на то и существует культура, чтобы люди учились подавлять этот страх, а не множить его безумными россказнями о мировом заговоре одних против других. В конце концов, мы ведь обычно имеем дело не с целой нацией, а с одним или двумя ее представителями, и, если мы находим с ними общий язык, то и бояться, скорее всего, нечего. Во всяком случае, не стоит впадать в истерику и паранойю, это сделать никогда не поздно.
Ганцзалин, выслушав эту, безусловно, весьма цивилизованную речь, никак ее не прокомментировал, но лишь поинтересовался, куда они сейчас направляются.
– Насколько я знаю, Сальмон не так давно переехал на рю Русселе, – отвечал действительный статский советник. – Это седьмой аррондисман[10], нам понадобится авто или фиакр…
* * *
Спустя недолгое время нанятый Загорским фиакр подвез их с помощником к дому Сальмона. Это было шестиэтажное здание