Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С утра до ночи, и ночью, во сне, я все говорю с тобой - объясняю, спорю, упрашиваю, прошу простить и вернуться. Ты заполняешь меня всего, целиком, и чувство такое, что из меня вынули душу и осталась лишь оболочка, а внутри пустота. И я точно знаю, что происходит: от меня ушла радость жизни, пропал ее великий, непостижимый смысл.
Помнишь, ты удивлялась, что я никогда от тебя не отвыкал, даже если мы расставались надолго? Это потому, что я всегда чувствовал тебя рядом, ты просто жила во мне. И сейчас, когда я вот так с тобой разговариваю, это чувство на время вернулось. Оно уйдет, лишь только я отдам письмо, и я боюсь этой пустоты, которую постоянно теперь ощущаю. Но ничего не поделаешь, пора ставить точку: Костя вздыхает и поглядывает на меня. Прости меня! Прости за все, что я для тебя не сделал. Прости за каракули: дрожит рука, и в глазах слезы. Это, наверно, от слабости. М.
Натка испуганно сидела в кресле, глядя на желтоватые листки, исписанные косым Митиным почерком. Что с ним случилось? Чем он заболел? Как его болезнь называется? Ведь должна же она как-нибудь называться? Почему-то казалось, что если будет название, то все не так страшно. Значит, он болен, а она не знала! Он любит, а она его бросила... Какая же она глупая! Вот уж действительно - психопатка.
Бережно и печально вложила Натка смятые листки в конверт и взяла второе письмо.
Завтра придет Костя, и я отдам ему второе письмо. Какое счастье, что можно писать целый день сегодня и еще полдня завтра и не нужно спешить! Не знаю, имею ли я на это право - я стал таким нерешительным, - но ведь мои письма тебя ни к чему не обязывают, а меня спасают: я вспоминаю и вспоминаю и только теперь живу.
Там, в Коктебеле, я сразу понял, что это любовь, что ничего похожего в моей жизни не было. Помнишь, мы ходили к Волошину, и я сидел на камне, лицом к солнцу, а ты еще подумала, что я странный? Ты потом мне сказала об этом. А я вовсе не странный, просто много знаю - того, о чем не принято было ни говорить, ни писать даже нам, биологам: о космической энергии, например, ее влиянии на всех нас, нашей от нее зависимости. Можешь, если хочешь, назвать эту энергию Богом, можешь называть ее как-то иначе, но она есть, и все мы - ее дети. Как мало все-таки мы с тобой разговаривали, как о многом не успел я тебе сказать, потому что всегда рвался к тебе, к твоему упоительному телу (прости мне это старомодное слово, не смейся, пожалуйста, надо мной!), к твоим нежным губам, роскошным твоим волосам! И когда я смотрел в твои фиалковые глаза, то задыхался от счастья, и опять нам было не до бесед. А теперь мне так хочется говорить с тобой! Ты бы узнала, какой я неглупый. А может, даже и умный.
Там, на вершине, где - помнишь? - гулял и свистел ветер и сверкало белое солнце, я набирался - не смейся! - этой могучей энергии, чтобы передать ее тебе, чтобы тебе со мной было радостно и спокойно, чтобы нестерпимое мое желание не испугало и не утомило тебя. По-моему, это мне удалось. Ты часто говорила, что долгая наша близость никогда не утомляет тебя, что тебе со мной легко и спокойно. Спрашивала, почему. Вот поэтому. А помнишь, однажды я взял тебя за руку и подвел к зеркалу, чтоб ты увидела, как ты помолодела, какой стала красавицей за два часа, проведенные нами вместе? Помнишь?
Люди с годами относятся друг к другу проще, спокойней - чувства смягчаются, утихают. А у нас все шло по возрастающей, правда? Наши желания становились глубже, сильнее, потому что в нас жила, не умирала настоящая, космическая - не смейся! - любовь. Она встречается очень редко, свою женщину мужчина ищет всю жизнь - там, в глубине, на уровне подсознания - и не так уж часто находит. Мы нашли друг друга, отыскали любовь, зачем же ты задумала ее погубить? Ничего из этого - так и знай! - все равно не получится, хотя, может быть, я излишне самоуверен, может, у тебя получилось, и ты меня больше не любишь? Но я в это не верю: ведь все эти годы мы чувствовали одинаково, и если я так страдаю... Боже мой, а вдруг так же страдаешь ты? Я просто холодею от этой мысли и молю природу - не надо...
Прости: получается какой-то бред, но перечитывать и исправлять ничего не буду. Я всегда был с тобой искренним, хотя разговорчивым не был, и теперь мне хочется, чтоб ты знала, что я безумно - понимаешь, безумно! жалею об этом. И страдаю при мысли о том, что ты не знаешь, как сильно, навсегда я люблю тебя. Не знаю, увидимся ли мы снова. Звучит, наверное, истерично, но почему-то мне страшно и еще поэтому хочется говорить с тобой без конца, пусть это даже будет, как теперь, монолог.
Болит, ну просто раскалывается голова. И опять нечем дышать. До завтра! Целую твои душистые волосы. Целую глаза твои. Дима.
Натка улыбнулась - растерянно и счастливо, - вздохнула, покачала на ладони листок. Впереди у нее целая ночь с его письмами, а значит, и с ним, с Димой. Как она без него устала! Но теперь все вернется, и будет все хорошо. Стыдно радоваться - ведь он болен, - но не радоваться она не может.
И она распечатала третье письмо.
Вчера я заснул счастливым, потому что знал: утром снова буду писать тебе и с тобой разговаривать. Иногда мне кажется, что я схожу с ума, но это было бы слишком уж экзотично. Так вот, я уснул, и ты мне сразу приснилась: молодая, красивая, радостная. В тебе вообще много чудесной веселости, знаешь ли ты? У нас народ в основном-то мрачный, и есть отчего. Ты-то как умудрилась сохранить такую юную радость? Конечно, и ты бывала разной, особенно в последнее время, но сейчас я вижу тебя такой солнечной и открытой, какой встретил там, в Коктебеле. Помню, меня поразила твоя улыбка - ласковая и беззащитная. Улыбка и свет в глазах. Говорят, возраст женщины выдают руки и шея. Нет, его выдает выражение глаз! Помнишь, как сильно ошибся тот бородатый художник на набережной, который надумал тебя рисовать? Помнишь, как ты смеялась: "Вы уж очень не огорчайтесь!" Все письмо я могу заполнить одним этим словом - "помнишь". Вспоминаю всю нашу жизнь, день за днем. И все эти дни были счастливыми! Вот я пишу твое имя и уже счастлив, дорогая моя...
Сегодня так давит небо, так нечем дышать. Врач говорит, распухли бронхи. Что это, толком не знаю, но дышать трудно. И мне все кажется, будто я не сказал тебе что-то самое важное, главное, основное. Тороплюсь сказать и боюсь - не успею. А люблю так, словно настал мой последний день. Только этого ведь не может быть, правда? Не может быть, чтоб мы больше не встретились! Или не суждено? Дух человеческий обычно долговечнее тела, но если я оклемаюсь, то первое, что сделаю, - прибегу к тебе. И ты не сможешь, не посмеешь оттолкнуть меня: любовь и так вечно гонима, все всегда против нее. Кроме тех, кто любит.
И я хочу, чтоб ты знала: все, что ты читаешь сейчас, все, что я говорил тебе прежде, шептал в лучшие наши часы, - все правда. Я так старался, чтобы было тебе хорошо! Сделал все, что в моих силах, кроме, наверное, главного, потому что не смог нанести удар женщине, с которой прожил жизнь и которая не виновата же в том, что я так безумно влюбился там, в колдовском Коктебеле, и ясно уже, что влюбился до конца моих дней.
Все, целую. Звонят. Это пришел Костя.
Натка пересела к столу, зажгла настольную лампу. Сквозь радость и нежность и благодарность судьбе пробивалась тревога. Она росла и росла, и скоро не осталось уже ничего, кроме нее. Что с ним такое? Может быть, астма? Или что-нибудь с легкими? Что?..
Сегодня выбрался на улицу, чтобы написать на свежем воздухе и опустить самому очередное послание. Не в силах ждать, пока снова придет Костя! Хорошо, что существует в природе лифт: даже три ступеньки крыльца для меня теперь тяжкий труд. Слабость чудовищная! Может, от того, что лежу? Надо, наверное, вставать, двигаться, что-то делать. Нестерпимое желание писать тебе выгнало меня из дому, и вот сижу на лавочке и пишу и думаю - о тебе, о себе, о нас вместе.
Как назло, в воздухе с ночи висит густая влага, трудно дышать и дрожат руки - не сердись за почерк. Зябко... Видно, плохо оделся - думал, лето... Так что письмо будет коротким, не сердись, маленькая. Написал - и опять стало страшно: вдруг письма мои тебе не нужны? Вдруг ты их рвешь, не читая?.. Помнишь, ты как-то сказала: "Любить меня - твоя карма"? Это когда я безуспешно пробовал тебя просветить: рассказал кое-что об Индии, об их философии. Но кармой это стало только теперь - наказанием, роком. Раньше это было просто счастьем.
Что ты делаешь, рыженькая? Сидишь над чертежами? Помнишь, какой огненноволосой ты меня встретила, когда я вернулся из Коктебеля? Ты мне все объясняла, что не успела чем-то докраситься, а я смотрел на тебя и думал, какая же ты трогательная и смешная и как я тебя люблю. Почему я не говорил тебе о своей любви бесконечно? Вдруг ты не знаешь?.. Так что же ты делаешь? На заводе - представляю, а дома? Как всегда, сидишь за письменным столом? Застольная работа тебе к лицу: ты вся преображаешься, все лишнее отбрасываешь прочь, и даже волосы завязываешь в хвостик, чтоб не мешали.
Несколько раз я приходил, когда ты работала, и ты при мне вставала из-за стола. И я в изумлении видел, что ты чуть досадуешь на то, что приходится отрываться, пусть даже ради любимого - во всяком случае, тогда человека, и стал следить за собой, чтобы не приходить раньше условленного... А знаешь, я ведь тобой горжусь - тоже почему-то никогда тебе об этом не говорил, - горжусь твоими успехами, а главное, тем, что при общем сумбуре ты упрямо делаешь свое дело. Интересно, получилось что-нибудь с Ялтой?