Задолго до реальных потрясений мир стал неуютен. В нем словно засквозило из всех углов. Чем острее современники понимали обреченность на будущие бедствия, тем отчаяннее цеплялись за возможность хотя бы в воображении скрыться от мира, бежать «под сень струй», как иронично заметит в «Ревизоре» Н. В. Гоголь.
Император Александр I часто говорил о желании все оставить и удалиться в свободную Швейцарию, где на берегах Женевского озера жить с женой частным человеком. Его взбалмошная сестра Екатерина Павловна сумела свить семейное гнездо на самом пике переворачивающегося айсберга. В 1809 году она вышла замуж за принца Георга Ольденбургского, уехала в Тверь, где муж стал генерал-губернатором, и целых два года наслаждалась миром и покоем. Уже Ольденбург был захвачен, уже враг стоял у ворот, а любящий Георг писал жене трогательные стихи о душевном единении супругов:
Как в штиль ждет с нетерпеньем капитан,Пока попутный ветер парус не надуетИ не направит в порт родной, так я, тобой влекомый,Стремлюсь к тебе,Туда, где вечно бьет родник у дома нашего.Я жажду утолю, и прочь меня уносят мысли,И я свободно мчусь по воле грез;И ты, о, только ты во мне пробудешь нежность,И благородных помыслов порыв…[117]
Началась война, принц превратил Тверь, Ярославль и Нижний Новгород в огромные лазареты и умер от госпитальной горячки, когда армия Бонапарта уже бежала из России.
Самые храбрые генералы в самых тяжелых обстоятельствах помышляли только об одном — найти тихое место и обрести покой. Из отступления с бивака под Можайском П. П. Коновницын писал жене: «Я два месяца, мой друг милый, ни строчки от тебя не имею, оттого погружен в скорбь сердечную и отчаяние… Не хочу чинов, не хочу крестов, а единого истинного счастья — быть в одном Квярове неразлучно с тобою. Семейное счастье ни с чем в свете не сравню. Вот чего за службу мою просить буду»[118]. После победы император сделает его военным министром.
За пять лет до этого Карамзин уже провозгласил для всей читающей публики, а значит, и для четы Коновницыных: «Часы сладостного покоя — предмет моих желаний. Пусть другие гоняются за состоянием и чинами; я презираю роскошь и те пустые знаки различий, которые ослепляют чернь». Момент величайших сдвигов в историческом развитии человечества совпал с моментом величайшей жажды уединения и покоя, проявившейся у частного человека. Одно обусловило другое. Первые читатели «Бедной Лизы» — это люди, которые очень хотели спрятаться от своего хищного времени.
И Карамзин подарил им такую возможность — трогательную историю, которую приятно почитать у камина. В ней всё условно, всё декорация. Но не в правдоподобности дело. Отвлекаясь на беды влюбленной девушки, можно ненадолго забыть о том, что уже случилось или может случиться за окном. Шторы плотно задернуты, огонь уютно пылает. Мы читаем «Бедную Лизу».
«Браво, брависсимо!»
Бегство состоялось. Детям, прячущим голову под одеялом, кажется, что раз они никого не видят, то и их никто не найдет. Иллюзия.
Пришли и нашли. Сожгли Москву, повлеклись обратно по Старой Смоленской дороге. А офицеры все носили в ранцах потрепанные странички. А барышни все прыгали в пруд у Симонова монастыря, едва расчищенный от дохлых французских лошадей.
Что же их так потрясло? Чувствительность современников «Бедной Лизы» нуждается в пояснениях.
Это были люди, среди которых, по словам Екатерины II, мало кто «даже подозревали, чтобы для слуг существовало другое состояние, кроме рабства»[119]. Война еще не вызывала всеобщего осуждения. Карамзин описал беседу с прусским капитаном: «Ему хотелось, чтобы королю мир наскучил. „Пора снова драться, говорил он, солдаты наши пролежали бока; нам нужна экзерциция, экзерциция!“ Миролюбивое мое сердце оскорбилось. Я вооружился против войны всем своим красноречием, описывая ужасы ея: стон, вопль несчастных жертв, опустошение земель, тоску отцов и матерей… Немилостивый мой капитан смеялся и кричал: „Нам нужна экзерциция, экзерциция!“»[120].
Лишь немногие воспринимали войну как бессмысленную бойню. Остальные находили в ней красоту. Недаром историки моды считают наполеоновские сражения громадным дефиле, где на поле брани не только умирали, но и демонстрировали дивной красоты форму. Леопардовые шкуры, страусовые перья, рыцарские кирасы… Зрелище побеждало страх, мысли о смерти отступали на второй план, пропуская вперед восхищение. Бонапарт с колокольни над Прейсиш-Эйлау крикнет русским гренадерам: «Браво, брависсимо, как идут!» И ту же фразу повторит П. И. Багратион за минуту до ранения на Бородинском поле, глядя на наступающих французов.
Героизм, обожествленный подвиг затмевали в глазах современников грязь и кровь. Офицеры, вынужденные по каким-то причинам остаться дома, испытывали муки Тантала и завидовали товарищам, которые, совершив очередную кампанию, продвигались выше в чинах и получали отличия. Едва-едва утверждалось представление о том, что грабить мирное население в походе — нехорошо. Что враг — тоже человек А. П. Ермолов, воевавший с пятнадцати лет, только отступая из-под Смоленска, 35-летним начальником штаба армии, глядя на беженцев, начал понимать, какие бедствия война приносит мирным жителям. «Разрушение Смоленска, — писал он, — познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого войны, вне пределов отечества выносимые, не сообщают. Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего отечества. В первый раз жизни коснулся ушей моих стон соотчичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения»[121].
Вот эти люди и восхищались «Бедной Лизой». А до нее — Стерном, Шиллером, Клопштоком. Максимилиан Робеспьер — «сентиментальный тигр», по выражению Пушкина, — открывший во Франции эру якобинского террора, был учеником Руссо. Чувствительность не мешала ему, заядлому шахматисту, играть в кафе «Режанс» на смертные приговоры. Говорят, одна провинциальная дворяночка сумела выиграть у него жизнь жениха[122].
Наполеон шесть раз прочел «Страдания молодого Вертера», возил книгу с собой в походы. Встретившись с Гёте, мог говорить только о ней. А седьмой раз насладился уже на Святой Елене.
Перед Бородинским сражением М. И. Кутузов и А. П. Ермолов независимо друг от друга читали «Песни Оссиана» — вымышленные патриотические баллады шотландских горцев, перенасыщенные «чувствительными» красотами.
Первая женщина-директор Академии наук Екатерина Романовна Дашкова из соображений возвышенной дружбы 20 лет носила на шее застиранный и дырявый платок своей английской приятельницы леди Кэтрин Гамильтон. Когда в 1808 году от нее уехала компаньонка Марта Вильмот, княгиня была безутешна: найдя перчатки с вышитым именем своей «ирландской дочери», она каждый день обливала их слезами[123]. И эта же дама проявляла недюжинную деловую хватку, держала деньги в ломбарде, давала под проценты, ссужала капиталом под заклад крепостных душ[124], сажала должников в тюрьму и выпускала их на радостях по поводу того или иного знаменательного события.
22-летний А. X. Бенкендорф, руководивший в 1804 году греческими отрядами сопротивления французам в Архипелаге Средиземного моря, вспоминал, что, впервые попав в Афины, до утра смотрел на отдаленную полоску суши, воображая, что по ней до сих пор бродят тени героев древности — Ахилл, Одиссей, Агамемнон. «Видя все эти места, которые занимали твой ум в детстве, — писал он, — приходишь в состояние сна наяву… Наш бриг бросил якорь в порту Пирея! Я провел бессонную ночь на борту, пытаясь пожить за две тысячи лет до моего рождения… Воображение поднимало из руин разрушенное, вновь отстраивало храмы, воскрешало рядом со мной Алкивиада и его воинов»[125].
На современный взгляд, чувствительный человек, склонный к созерцательности, редко бывает деятелен, резок, жесток. Мы видим противоречие в сочетании храбрости, коммерческой сметки, политического расчета с нежной душой. Но, похоже, люди той эпохи легко соединяли практический цинизм с любовью почитать про «берега кристальных речек, милых маленьких овечек и собачку под кустом»[126].
Дело не в противоречивости их натур, а как раз в цельности подобного мировосприятия. Цельности на иной лад. Чувствительность и жестокость были оборотными сторонами одной медали.
Сентиментализм не предполагал счастливых финалов. Герои должны были тонуть, стреляться, чахнуть от неразделенной страсти. А читатель — упиваться страданием. Если бы какая-нибудь Юлия или Кларисса — героини романов Руссо и Ричардсона — вздумали перетерпеть неудачу и жить дальше, они лишились бы благосклонного внимания публики. Подобное развитие сюжета стало бы чем-то вроде литературного свинства. Со-чувствование и со-жаление прежде всего дарили удовольствие. Именно поэтому источник страданий был не важен.