как тряпку. Шелк распластался на полу, превратив его в луг, невеселый, затоптанный луг.
Отец в сердцах хотел еще что-то крикнуть, но только скрипнул зубами. Дверь хлопнула так, что окна задребезжали, а пустая телега выкатила со двора, грохоча, как целый обоз.
Я метнулась к брошенному шелку, подняла, сложила. Мать отрез не взяла.
— Неси назад спекулянту этому. Брось ему в глаза! Скажи…
Что сказать Шаучукенасу, она мне не сказала. Да и как я заявлюсь во двор Ляксандры со свертком? Как объясню, почему возвращаем материал? Я ведь огурец с медом ела… Отец два стакана кваса выпил… А Шаучукенас напомнил про винтовку, которую завел против бандитов, как наш отец… И мы ничего не сказали, хоть он и очень хотел еще поговорить об этой винтовке… И как вернуть, если матери обязательно нужно выходное платье? Деньги отдадим, неважно, что в долг. Нынче лето хорошее, сухое сено с хрустом везут на колхозные сеновалы. Больше кормов, больше молока будет, больше заплатят колхозникам. К тому же мы ведь борова откармливаем… Кучу денег выручим, когда продадим.
— Мамочка, — пыталась я отговорить, — папа хочет. И я, мамочка, хочу. Расплатимся. Масло продашь.
— Уноси с глаз долой! — даже слушать не хотела мать. — А то в огонь брошу… Видит бог, сожгу!
Я не стала ждать, пока мать бросит в огонь. Схватила шелк и бегом из дому.
За забором расхаживал Шаучукенас, высокий, белый как аист. Он показался мне еще выше и белее, чем всегда. И злой какой-то, недовольный. Соломенная шляпа желтела, как ком воска, вокруг которого, жужжа, носились пчелы. Если бы меня связали и потащили силой, все равно не затащили бы сейчас к Ляксандре. Но материя жжет мне руки. Куда девать ее? Спрятать? Засунуть на чердак? Мыши могут изгрызть! Да и что толку, если шелк будет пылиться на чердаке или плесневеть в погребе? Маме ведь платье нужно! Ладно бы, материала не было, а то ведь отец купил… Хоть нелегко ему было идти на поклон к Ляксандре… Неужели моя мечта — увидеть маму нарядной — рухнула?
Кому все высказать, с кем посоветоваться?
И вдруг я увидела идущую с работы Эле. Ту самую Эле, что целыми днями пропадает на ферме! Эле, чьи годы и добро люди считают, а она знай себе ходит, говорит и трудится, будто черный дом не ей принадлежит и собачий домик — тоже не ей! Спешит с работы Эле, которую моя мама недавно обидела, хоть они и подруги… Эле, потная, пропахшая сеном. Видно, и на ферме поспевает, и на сенокосе. Но сено, которое ворошили, укладывали ее руки, было, наверное, особенным, не таким, как всё. Какой-то успокаивающий запах волной исходит от нее.
Конечно, я не забуду свою беду, вернее говоря, свои беды. Они ведь начались не сегодня, а когда Улите, моя подруга Улите, укатила в город! Но сразу становится как-то легче, когда рядом синеет халат Эле. Когда-то он был темно-синим, только вылинял от дождя и солнца. Вылинять-то он вылинял, поотрывались пуговицы, но Эле не изменилась. Не слушает никого и не выходит замуж, хоть все стараются подыскать ей мужа. Почему-то стараются и сватают ей кривых, горбатых, старых.
Не иди замуж, Эле! Не пойдешь? Ты мне так нужна!
— Что тут у тебя, Маре? Это отец тебе купил? Вот быстро растут барышни…
В другое время я бы рассмеялась, но тут расплакалась и все рассказала…
— Вот не думала, Маре, что ты плакса… Было чего слезы лить! Не носи Шаучукенасу, да и все.
Своего отца, в разговоре с людьми, Эле всегда называет Шаучукенасом, как чужого. Будто и не дочка Шаучукенаса она.
— Как же не носи, если велено?..
— Велено, велено, мало ли чего сгоряча велят!
— Так куда же я дену? На чердаке мыши…
— Пускай сошьют!
— Портниха только в Гургждай. А мерить мама не пойдет.
— Ну уж! Неужто в Гургждучай никто платья не скроит?
Я думаю-думаю, ищу-ищу, но не могу найти портнихи. Всяких дел мастера в Гургждучай живут. Лесник галоши заливает, многие шорничают. Мой отец умеет ободья гнуть. Чуть ли не все мужчины и женщины лесным делом промышляют. Даже свой пивовар имеется — знаменитый пивовар Анупрас. А портних? Ни одной…
— А Рочкене забыла? Золотые руки у бабки. Чтобы наша Рочкене да не сумела платья скроить!
Да, руки у Рочкене золотые, только очень старые, изможденные болезнями. Я еще не рассказывала о ней? Ну, сейчас мы встретим Рочкене… Не забыли, что я ее корову пасу? За пастьбу ни крошки не берем! Так наказал отец: пасти ее корову и ничего не брать. Много-много лет тому назад, когда по ночам гремели выстрелы, когда мой отец спал с винтовкой… Но о том, что было много лет назад, я потом расскажу…
Эле торопится перекусить и снова бежит к сену, от которого прямо захмелели все.
— А как же мерку? Как Рочкене мерку снимет? Мама ни за что не пойдет мерить!
— Погляди-ка на меня. На меня! — Эле выпрямляется, откидывает голову. Волосы разметались по лбу, желтые, пропахшие сеном волосы. Она слегка опускает широкие плечи, прижимает руки к бедрам.
— Разве мы с твоей мамой не одного роста?
В самом деле, они почти одного роста, только мама старше и худее.
Эле улыбается, сверкая зубами. Губы у нее потрескались, но зато зубы белые! Шаучукенас тоже белозубый, но на него неприятно смотреть. А на Эле смотрела бы и смотрела. Жаль, что она много работает и редко когда улыбается…
— Да ты, Эле, не евши!
— Пошли к Рочкене! Ничего, вечером подкреплюсь!
Рочкене, старая Рочкене, похожа на волшебницу. Сказать по правде — не на волшебницу, а на ведьму… Если вы неожиданно встретите ее, когда она бредет из лесу или вечером, на закате солнца, — испугаетесь! Волосы у Рочкене висят, как паутина, нос длинный-длинный и кончик загнутый, как кривой нож, беззубый рот чернеет.
Но пускай бы все ведьмы были такими!
Потому что она, Рочкене, доброты несказанной.
Потом расскажу вам, какой она была раньше… И теперь она хорошая,