громко захохотал и сказал:
– Ну, Эвтидем, твой брат, обобоюдил положение182 и пропал – совсем побежден!
При этом Клиниас обрадовался и засмеялся, а Ктизипп как будто стал в десять раз выше.
Мне показалось, что этот хитрец, Ктизипп, у них же перенял способ опровержения, потому что ни у кого, кроме их, не найти такой мудрости. И я сказал:
– Что ты смеешься, Клиниас, над такими важными и прекрасными вещами?
– А ты, Сократ, знаешь что-нибудь прекрасное? – подхватил Дионисиодор.
– Как же, – отвечал я, – и много кое-чего.
– Это кое-что отлично от прекрасного или одно и то же с ним?183
Тут я впал в крайнее недоумение и подумал: по делам мне, зачем было разевать рот; однако ж отвечал:
– Отлично, потому что красота присуща всякой вещи.
– Итак, если тебе присущ бык, то ты бык? И если, как теперь, тебе присущ Дионисиодор, то ты Дионисиодор?
– Говори-ка лучше, – сказал я.
– Однако ж каким бы образом, – продолжал он, – одно могло быть другим, когда одно присуще другому?
– А разве ты сомневаешься? – спросил я, решившись подражать этим мужам в вожделенной для меня мудрости их.
– Как же не сомневаться и мне, и всем людям, в том, чего нет!
– Что ты, Дионисиодор? Разве прекрасное не прекрасно и безобразное не безобразно?
– А если бы я и так думал?
– В самом деле?
– В самом деле, – отвечал он.
– Поэтому то же не есть то же, другое не есть другое? Но ведь другое, конечно, не то же. Я думаю, и дитя не будет сомневаться, что другое есть другое. Ты, Дионисиодор, верно с намерением не обратил внимания на это, между тем как прочее в вашем разговоре разобрано превосходно, с искусством мастеров, к которым относится исследовать все порознь.
– А разве ты знаешь, – спросил он, – что свойственно каждому из мастеров? Во-первых, знаешь ли, кому свойственно ковать?184
– Знаю, кузнецу.
– И обжигать глину?
– Да, гончару.
– И закалывать, снимать кожу, разрезывать мясо на мелкие куски, варить и жарить?
– Конечно повару.
– Поэтому, кто делает, что кому свойственно, тот делает правильно?
– Без сомнения.
– А ты согласился, что разрезывать на части и снимать кожу свойственно повару? Согласился или нет?
– Согласился, – сказал я, – но извини меня.
– Следовательно, кто закалывает повара и разрезав его на части, варит и жарит, тот делает, что кому свойственно (τά προοὴκοντα)? И кто кует кузнеца, обжигает гончара, тот равным образом делает, что кому свойственно.
– О Посейдон! – вскричал я. – Вот венец мудрости! Что, если б она принадлежала мне, как будто моя собственная!
– А узнал ли бы ты ее, Сократ, – спросил он, – если бы она была твоя собственная?
– Разумеется, – отвечал я, – лишь бы только тебе это было угодно.
– Но разве ты думаешь, что свое можно знать?
– Да, лишь бы ты понимал не иное что-нибудь, потому что начинать-то приходится с тобой, а оканчивать с Эвтидемом185.
– Что почитаешь ты своим? Не то ли, чем владеешь и можешь пользоваться, когда хочешь? Например, быка или овцу ты почитаешь своими не потому ли, что в твоей власти продать их, подарить или принести в жертву какому угодно богу? А на что не имеешь подобной власти, то и не твое?
Заметив, что отсюда выйдет какой-то чудесный результат, и желая скорее услышать его, я отвечал:
– Именно так, Дионисиодор, только это и мое.
– Но что, по твоему мнению, называется животным? Не то ли, в чем есть душа?
– Конечно то, – сказал я.
– И ты соглашаешься, что из животных те только твои, с которыми властно тебе делать все, что прежде говорено было?
– Соглашаюсь.
Тут он умышленно приостановился, как бы думая о чем-то высоком, и потом продолжал:
– Скажи мне, Сократ, есть ли у тебя отечественный Зевс?
А я, опасаясь, чтобы этот вопрос не привел нас к такому же заключению, какое было недавно выведено186, старался избегнуть его по крайней мере скрытой уверткой, бросался туда и сюда и наконец, будто опутанный сетью, отвечал:
– Нет, Дионисиодор187.
– О, так ты человек жалкий и вовсе не афинянин, когда у тебя нет ни отечественных богов, ни храмов, ни прекрасного, ни доброго.
– Удержись, Дионисиодор, – сказал я, – говори лучше, учи меня без брани. Есть у меня и жертвенники, и храмы, как домашние, так и отечественные, есть в этом роде все, что имеют другие афиняне.
– Стало быть, и у других афинян нет отечественного Зевса?
– Конечно, – отвечал я, – это название не известно никому из ионян: ни тем, которые выселились из нашей республики, ни нам самим. Мы признаем отечественным божеством Аполлона, так как от него родился Ион188 а Зевс называется у нас божеством не отечественным, но блюстительным (ἔρκειος) и братским (φράτριος), подобно Афине, которая также носит имя братской.
– Довольно! – сказал Дионисиодор. – Теперь видно, что у тебя есть Аполлон, Зевс и Афина.
– Конечно.
– И не правда ли, что они твои боги?
– Да, прародители и владыки, – отвечал я.
– Но ведь они твои? Или, может быть, ты не признаешь их своими?
– Что делать! Признаю.
– Следовательно, эти боги суть животные? Ведь ты согласился, что существо, одаренное душой, есть животное. Впрочем, у этих богов, может быть, и нет души?
– Есть, – отвечал я.
– Ну так они животные?
– Животные, – сказал я.
– Потом ты равным образом согласился, что из животных те принадлежат тебе, которых в твоей воле подарить, продать и принести в жертву какому угодно богу?
– Согласился, не могу ускользнуть, Эвтидем.
– Теперь послушай же, – продолжал он, – если Зевс и другие боги – твои, то не в твоей ли власти продать их, подарить и вообще делать с ними что угодно, как с прочими животными?
Пораженный этим словом, Критон, я пал безгласным. Ктизипп хотел было помочь мне и сказал:
– О, ужас, Геракл! Какое прекрасное заключение!
Но Дионисиодор подхватил:
– Что? Ужас Геракл, или Геракл ужас?
Тогда Ктизипп воскликнул:
– О, Посейдон! Страшное слово! Я отступаю; эти люди непобедимы.
Тут уже, любезный Критон, не осталось ни одного человека между присутствующими, который не превознес бы и этой мудрости, и этих мудрецов; а они почти разрывались от смеха, рукоплесканий и радости. Во все прежние разы препорядочно шумели только друзья Эвтидема; теперь же едва ли не подняли шума в честь мужей и не обрадовались даже колонны Ликея. Я и сам, по тогдашнему расположению духа, готов был признаться, что никогда не встречал таких мудрых людей, и, будучи увлечен их мудростью к похвалам и прославлению, обратился к ним и сказал:
– О, как вы счастливы, обладая столь дивным даром, – вы, которые раскрыли важнейший предмет так скоро и в такое короткое время! В ваших умствованиях много прекрасных качеств, Эвтидем и Дионисиодор, но между этими качествами особенно великолепно то, что вы не обращаете внимания на людей почтенных и кое-что значащих, а только смотрите на подобных вам. Ведь я хорошо знаю, что такие умствования могут нравиться весьма небольшому числу подобных вам, а прочие приписывают им так мало достоинства, что скорее постыдились бы опровергать ими других, чем быть самим опровергнутыми через них. Да и тό в ваших рассуждениях представляется чем-то народным и добросовестным, что, не допуская ни прекрасного, ни доброго, ни белого и ничего в этом роде, не признавая никакого различия между одним и другим, вы, по вашим же словам, просто заграждаете людям уста. А что, заграждая уста другим, вместе связываете, кажется, и свой собственный язык, то это делает вас любезными и избавляет ваши умствования от зависти. Но выше всего в вашем деле – та искусственность, по которой каждый человек может изучить его в самое короткое время. Я заметил это, между прочим, обращая внимание на Ктизиппа – как он мог вдруг подражать вам. Такая сторона вашего занятия, конечно, хороша для скорого преподавания, но для разговора с людьми не годится. Если вам угодно послушаться меня, то берегитесь говорить подобным образом в присутствии многих, потому что скоро изученная