на пароходе. — Глеб заволновался. — Все решил… Кончу корпус и немедленно буду проситься в отставку. Предлог найду — семейные обстоятельства, болезнь, мало ли. А не пустят — натворю такого, что выставят… (Сердце замерло при слове «отставка».) Поступлю в коммерческий флот… наконец, на кораблестроительный факультет…
Мирра молча слушала его сбивчивую речь. Губы ее сложились в невеселую улыбку.
— Милый ребенок!.. Ты смешной ребенок! — сказала она, незаметно и просто перейдя на «ты». — Ты думаешь — все это так несложно, захотел — сделал? Какую каменную стену нам придется пробивать и как мы страшно о нее разобьемся!.. Зачем? Я не хочу думать о беде. Если даже через неделю разразится несчастье — никто уже не в силах отнять у меня то, что было. У девушек счастье бывает один раз, Глеб, и всегда — короткое. О нем останется только сладкая память. Я хочу, чтобы у меня она осталась… Не выдумывай глупостей, не делай непоправимого.
— Я решил, — упрямо сказал Глеб.
— Глупый!.. Любишь?
— Да, — ответил Глеб.
— Все остальное вздор, милый… А теперь иди… Увидимся через пять дней.
— Как — через пять? — вскрикнул Глеб. — Почему?
Мирра улыбнулась.
— Вот вижу, что любишь. Ничего страшного. Завтра я уеду проводить маму на дачу. И вернусь через пять дней.
— Не уезжай!
— А ты не капризничай. Вернусь и буду с тобой, пока захочешь. Иди!
— Значит, навсегда?
Мирра опять улыбнулась. Поцеловала и быстро взбежала на крыльцо.
На улице стало тихо, пусто. Голубой дым луны, вырезанные тени листвы на белых плитах тротуара. Вдалеке щелкали шаги одиноких прохожих. Глеб вынул часы. Половина двенадцатого. Он медленно пошел домой, словно боясь расплескать себя.
От перекрестка до него донесся нарастающий визгливый звук. Еще несколько шагов — стало ясно, что кричит бегущий человек. Слов пока нельзя было разобрать. Только глухой захлебывающийся всхлип… «босств»… и картавое бульканье… «ирррц»… «ирррц»…
Вот уже совсем близко крик. Уже Глеб понял первое слово — У-Б-И-Й-С-Т-В-О!!!
Не размышляя, Глеб кинулся к углу, наперерез бегущему. Одновременно с ним из-за дома вылетел мальчишка-газетчик. Под мышкой у него была зажата пачка квадратных листков. В лунном свете блестели его вытаращенные от бега и крика белки. Наткнувшись на Глеба, он выбросил скороговоркой:
— Экстренная телеграмма «Родного края»… Очень интересная… Три копейки.
«Кого это могли убить и чье убийство так серьезно, чтобы им полошить сонный город в полночь?» — подумал Глеб, вынимая из портмоне медяк и бросая его в обезьянью лапу мальчишки. Газетчик ткнул ему телеграмму и с воплем кинулся дальше.
Глеб взглянул. Белый листок пересекался жирным заголовком:
УБИЙСТВО АВСТРИЙСКОГО ЭРЦГЕРЦОГА
Буквы дрожали в неверном синем свете, распухали, наливались, вырастали в человеческий рост.
* * *
В блаженно расслабляющей лени Глеб валялся на диване. Выпятив губы лодочкой, он настойчиво бросал к потолку кольца табачного дыма, целясь в фарфоровый колпак электрической лампочки, ввинченной в бра над диваном. Стрелковая задача заключалась в том, чтобы голубой бублик подымающегося дыма охватил колпачок.
Губы производили звук, похожий на команду «пли». Колеблющееся кольцо взлетало, но каждый раз добиралось до лампочки не так, как следовало, цеплялось, рвалось. Наконец одно прошло гладко. Круглое и плотное, оно миновало колпачок, не задев, и, ширясь, медленно поплыло к потолку.
— Накрытие! — удовлетворенно сказал Глеб и сунул сгоревшую до мундштука папиросу в пепельницу.
Невинное развлечение успокаивало его. Смутные и сумрачные мысли наплывали, тянулись волокнами, цепляясь, как табачный дымок. Во-первых, Мирра не возвращалась уже седьмые сутки, пообещав вернуться через пять. Лишний час ожидания обращался в день, в месяц, в год. Нежное воспоминание о девушке подымало в теле теплую томительную волну. Если Мирра и завтра не приедет — лучше солнцу не всходить.
Во-вторых, раздражала мать. С минуты прочтения телеграммы об убийстве эрцгерцога она не переставала говорить о войне и всерьез разрюмилась. Ей стало казаться, что ее единственного мальчика обязательно настигнет страшная военная смерть и он пойдет ко дну с кораблем, как шли ко дну моряки при Цусиме, и матери не останется даже утешения знать, где лежит изорванное снарядом тело сына в ледяной морской пучине.
Нужно было утешать, доказывать, что война, если даже она и начнется сейчас, будет совсем непохожа на японскую, что флот теперь не тот, что в пятом году, что, наконец, он, Глеб, будет плавать на Черном море, где и войны никакой, вероятно, не будет. С кем воевать на Черном море? Не сумасшедшие же турки, чтобы ввязаться в войну! У них еще не готовы новые дредноуты, а без них турецкий флот не успеет и пострелять, как очутится на дне. Это будет не бой, а увеселительная прогулка в Константинополь, к прекрасным турчанкам. Может быть, Глеб даже вывезет из Стамбула смуглоглазую черкешенку, как дед Михаил Ионович.
Лицо у матери за эти дни опухло от слез, стало старым и жалким, но при упоминании о черкешенке она все же улыбнулась, и Глеб улизнул от материнских причитаний к себе, сославшись на необходимость написать письмо в корпус, чтобы узнать, с какого румба дует ветер в Петербурге.
Но в комнате, в баюкающей мягкости дивана, думы стали неожиданно беспокойными, лезли в голову, щетинясь штыками.
Вокруг все еще было тихо. Европа, справившись с легким перебоем дыхания, вызванным треском сараевских выстрелов, дышала опять мерно и ровно. Парламенты переживали летнюю спячку. В Париже Пакэн и Ворт устраивали выставку летних моделей. В Кройдон крылато слетались яхты спортсменов всех частей света для гонок на мировой кубок, на теннисных кортах звенели мячи, кинохроника братьев Патэ демонстрировала похороны австрийской наследной четы.
Это интересовало пока только как зрелище, — так же, как бой быков, спуск нового линейного крейсера «Прэнсес Ройяль», пожар на лесных складах в Аргентине, — и воспринималось средним европейским обывателем с таким же сытым равнодушием.
Коренастый мужчина с фельдфебельскими усами и тупым взглядом кнура, долженствовавший наследовать расшатанный трон лоскутной империи, был уложен рядом с такой же дородной супругой в склепе отдаленного замка. Его лишили почестей императорской усыпальницы за неравный брак, и Европа восприняла это как должное. Эрцгерцога Франца-Фердинанда не рассматривали всерьез