Действительно, едва овладев начатками французского языка, юный кафр обнаружил к учению необыкновенную жадность. Он без конца задавал вопросы, желая знать все — имя каждого предмета, его назначение и происхождение. Затем последовали чтение, письмо и счет, от чего Матакит пришел в восторг. Он был поистине ненасытен! Наконец Сиприен решился. Перед призванием столь очевидным колебаться не приходилось. Каждый вечер он стал давать Матакиту часовой урок; продолжая работать в копях, Матакит теперь посвящал образованию все время, которым мог располагать. Мисс Уоткинс, тоже растроганная таким незаурядным рвением, занялась с юным кафром повторением преподанных уроков. Впрочем, он и сам пересказывал их на протяжении всего дня, то размахивая киркой в глубине котлована, то вытягивая ведра и перебирая камни. Доблесть, которую он проявлял в груде, оказалась столь заразительна, что захватывала всех вокруг, словно эпидемия, и работа в копях шла, казалось, еще усерднее. К тому же, по рекомендации самого Матакита, Сиприен нанял еще одного кафра из того же племени, которого звали Бардик и чье усердие и ум тоже заслуживали внимания.
Именно в то время молодому инженеру повезло так, как никогда прежде: он нашел камень около семи каратов величиной, который тут же, без обработки, продал Натану, маклеру, за пять тысяч франков. Это была поистине удачная сделка. Любой другой рудокоп, для которого результат труда заключался бы исключительно в оплате, мог бы испытывать полное удовлетворение. Да, разумеется, однако Сиприен таким рудокопом не был.
«Когда бы мне каждые два-три месяца выпадала такая удача, намного ли больше бы я преуспел? Ведь мне таких алмазов в семь каратов нужен не один, а тысяча или полторы… иначе мисс Уоткинс перестанет для меня существовать, чтобы достаться этому Джеймсу Хилтону или другому сопернику, который ничем не лучше!» Таким вот грустным размышлениям предавался Сиприен одним удручающе жарким днем, возвращаясь в Копье после ленча[54], по пыли — красной, слепящей, которая почти всегда висит в воздухе алмазных копей,— как вдруг, дойдя до поворота к одинокой хижине, в ужасе отпрянул назад. Жалостное зрелище предстало его глазам.
На дышле телеги, обычно запрягаемой быками, что стояла у стены дома торчком — задком к земле, передком вверх,— висел человек. В пелене ослепительного света застывшее тело его с вытянутыми ногами и бессильно болтавшимися руками отвесом свисало вниз, образуя с дышлом угол в двадцать градусов. Это выглядело зловеще.
У Сиприена, оцепеневшего в первый момент, защемило сердце от жалости, когда он узнал китайца Ли, повешенного за шею меж небом и землей на собственной длинной косе. Молодой инженер, ни секунды не колеблясь, взобрался на дышло, обхватил руками тело несчастного, приподнял его, чтобы ослабить петлю, а затем перочинным ножом обрезать косу — все это заняло у него полминуты. Затем он осторожно соскользнул вниз и уложил свой груз в тени хижины.
Он успел вовремя. Ли еще не успел остыть. Сердце билось слабо, но билось. Вскоре китаец открыл глаза, и, странное дело, сознание вернулось к нему одновременно с тем, как глаза вновь увидели свет. На безучастном лице бедняги, несмотря на только что пережитое потрясение, не отразилось ни страха, ни особого удивления. Словно он просто только что проснулся от неглубокого сна. Сиприен дал ему выпить несколько капель воды, разбавленной уксусом, которую он носил во фляге.
— Теперь вы можете говорить? — машинально спросил он, забыв, что Ли не мог его понять.
Однако тот сделал утвердительный жест.
— Кто это вас повесил?
— Я сам,— ответил китаец, словно не подозревая в своем поступке чего-либо невероятного или предосудительного.
— Вы сами?… Несчастный, вы ведь покушались на самоубийство!… А что за причина?
— Ли было слишком жарко!… Ли скучал!…— ответил китаец. И тотчас снова закрыл глаза, словно во избежание новых вопросов. Лишь в этот момент Сиприен осознал ту странность, что разговор шел по-французски.
— Вы говорите и по-английски? — поинтересовался он.
— Да,— ответил Ли, приподняв глаза, напоминавшие две петлички, косо посаженные по обеим сторонам его курносенького носика.
Сиприену показалось, будто в этом взгляде промелькнула та ирония, которую он улавливал в нем во время путешествия из Капской колонии в Кимберли.
— Названные вами причины нелепы! — строго произнес он.— Люди не кончают с собой из-за того, что им слишком жарко!… Давайте говорить серьезно!… Ручаюсь, за этим кроется еще и какая-то скверная шутка все того же Панталаччи!
Китаец потупился.
— Он хотел обрезать мне косу,— произнес он, понизив голос.— И я уверен, не сегодня-завтра ему это удалось бы!
В тот же миг Ли заметил свою достославную косу в руке Сиприена и понял, что несчастье, которого он страшился больше всего, свершилось.
— О, сударь!… Как же так!… Вы… Вы мне ее обрезали!…— вскричал он душераздирающим голосом.
— Мне пришлось это сделать, чтобы вынуть вас из петли, мой друг! — ответил Сиприен.— Но, черт возьми! В здешних краях вас от этого не убудет ни на один су!… Успокойтесь!…
Китаец казался столь удручен произведенной ампутацией[55], что Сиприен, опасаясь, как бы тот не придумал нового способа покончить с собой, решился зайти в хижину, взяв его с собой. Ли послушно последовал за ним, сел за стол вместе со своим спасителем, выслушал его увещевания, пообещал не повторять своей попытки и, после чашки горячего чая, сообщил даже кое-какие смутные сведения из своей биографии.
Родившись в Кантоне, Ли обучался коммерции в одной английской фирме. Потом он перебрался на Цейлон, оттуда в Австралию и, наконец, в Африку. Фортуна нигде не улыбнулась ему. Вот и в рудном округе дело со стиркой обстояло не лучше, чем с другими двадцатью ремеслами, что он перепробовал. Но самым страшным жупелом[56] оставался для него Аннибал Панталаччи. Этот тип был причиной всех его несчастий; не будь его, Ли, возможно, приспособился бы к своему непрочному положению в Грикваленде! В общем, он решил покончить с жизнью, лишь бы избежать новых преследований Панталаччи.
Сиприен ободрил беднягу, пообещал защитить от неаполитанца, отдал ему в стирку все белье, которое у него нашлось, и сумел утешить его, насколько мог, относительно потери.
— Веревка повешенного приносит счастье,— сообщил он китайцу самым серьезным гоном.— А это значит, что вашему невезению непременно должен наступить конец, раз косичка теперь у вас в кармане. Во всяком случае, Панталаччи уже не сможет ее у вас отрезать!