С этого дня все интересы тихо налаженной жизни уходят на задний план. Все мысли, все мечты мои полны будущей книжкой.
Заранее представляю себе книжные магазины, библиотеки, где лежит книга с моим именем на заглавном листе.
Подбираю материал. Внимательно и строго перечитываю очерки, и, где возможно, уничтожаю правку Розенштейна.
Работаю по вечерам вместе с Татьяной Алексеевной.
Ее советы и указания принимаю безоговорочно.
Литературное чутье этой малограмотной фабричной работницы приводит меня в изумление. Невольно подчиняюсь ей. Танечка становится единственным критиком и ценителем моих литературных опытов. Уроженка Петербурга — она говорит на прекрасном русском языке. В затруднительные моменты моей работы часто прибегаю к ее помощи.
Почти ежедневно заглядывает к нам Федор Васильевич.
Усаживаемся втроем за стол. Читаю исправленные мною страницы будущей книги. Христо остается все тем же восторженным поклонником моих произведений и по-детски радуется каждой удачной фразе, каждому образному выражению. Татьяна Алексеевна более сдержана в своих похвалах, но все же верит в успех книги.
Так в одинокие часы бесшумной провинциальной жизни стараюсь взять первую ступень литературной лестницы.
Все дни провожу в типографии. Заинтересован я до чрезвычайности. Впервые вижу, как делается книга.
Чувство гордости вливается в мое сознание, когда мне подают длинные гранки корректуры.
Уношу гранки домой. С помощью орфографического словаря пробую выправить опечатки. И вот тут гордость оставляет меня. Сознаю свое неумение, свою малограмотность и падаю духом. В данном случае Татьяна Алексеевна — не помощница: она, подобно мне, не имеет ни малейшего понятия о корректуре и не очень сильна в грамматике.
Приходится подавить самолюбие и обратиться к Никитину — нашему старшему корректору.
Глубокой осенью, когда обедневшая природа никнет под напором ветров и дождей, когда деревья, подобно нищим, протягивают прохожим оголенные ветви и когда невысказанная тоска проникает во все углы человеческой жизни, — меня посещает небывалая радость: в свет выходит моя первая книжка.
Вот лежит передо мною авторский экземпляр. Пусть обложка бледная, пусть от титульного шрифта и наивной виньетки веет провинцией, но эта книга моя, мною созданная, мною выстраданная. И осень светит мне, и нет уже места для тоски.
Показываю новинку Розенштейну, Потресову и всем остальным сотрудникам нашей газеты. Весь день горю любовью к людям, к тусклому непогожему небу, прощаю обиды и тихо улыбаюсь книге моей.
Дома, в ожидании прихода жены, я перелистываю страницы, ставлю ребром, кладу плашмя и шепчу: «моя книга». Вечером выхожу встречать жену, захватив с собой наше детище. Шуршит ветер, поднимая прибитую ненастьем листву. Промозглая муть висит над головой, а мне тепло и весело.
— Уже вышла!.. — кричу я, завидя Таню. — Вот, видишь…
Вытаскиваю из-за пазухи книжку.
Татьяна Алексеевна улыбается моему нетерпению и моей восторженности.
Быстро уходят дни моей радости. Уверения Городецкого, что издание разойдется в самое короткое время, не оправдываются. Книга большими кипами лежит без движения в типографии. Никто не спрашивает, никому неинтересно, и ни одного покупателя.
В довершение ко всему приходится платить Панченко за бумагу, а типографии — за набор и печать.
Расплачивается, конечно, Татьяна Алексеевна. Она молчит, но в ее круглых серых глазах вижу печаль. В доме ни одного лишнего рубля. В моем сердце уже гнездится тревога о завтрашнем дне.
Главный виновник избегает встреч. Но в один холодный день ловлю его около редакции.
— Миша, где же твои обещания?.. Ведь ты хотел в один день распродать книгу… Зачем тебе нужно было ввергнуть меня в несчастие?..
— Позволь, позволь… Пожалуйста, не делай трагедий… Ничего ужасного не случилось…
Китайские глаза смеются, он ласково треплет меня по плечу и тащит в редакцию.
Там, в хроникерской, Городецкий произносит горячую речь о великом значении рекламы.
— Америка, — говорит он, — давно уже бросила лозунг: «реклама есть двигатель торговли». Сам посуди, откуда читатель может знать о выходе в свет твоей книги, если об этом нет ни одного объявления, ни одного звука. Теперь дальше. Посланы книги для отзыва в Петербург, в Москву и в другие города? Нет, не посланы!.. А ты хочешь, чтобы издание само разошлось. Издание — имя существительное неодушевленное и само двигаться не может… Чудак! Еще обижается… Уж если ты хочешь выйти из затруднительного положения, то сделай вот что: попроси Розенштейна, чтобы он, или Потресов, или даже я написал критическую заметку о «Ростовских трущобах». Потом дальше. Завтра же отправь во все крупные города книгу для отзыва. А главное, — заканчивает Городецкий, — пусть завтра же появится объявление в нашем «Приазовском крае»; Миша окончательно убеждает меня. В моем сознании уже теплится надежда. Стучусь к Розенштейну.
Наум Израилевич выслушивает меня, делает брезгливую мину и говорит:
— Как вам не стыдно… Литератор прибегает к рекламе… Врачи — и те стали избегать этого. А вы хотите в газете, где я состою редактором, поместить объявление о книге. Кроме того, вы сочли нужным уничтожить мой редакторский труд над вашими малограмотными очерками.
Ухожу от Розенштейна с болезненной жгучестью стыда и звоном в ушах.
Волоку за собой нанесенную обиду, втаскиваю ее в нашу тихую комнату, и только здесь вступаю в острый спор с обидчиком. Растет во мне гнев не только к Розентлтейну, но и к самому себе. Как мог я так съежиться и выпоротым мальчишкой уйти молча, не бросив в его интеллигентную бородку ни одного слова… Какая трусость!.. Стыд и позор!..
Так бью по собственным нервам и, подобно зверю в клетке, мечусь по комнате. Только сейчас в голову приходят крепкие слова, уничтожающие моего тупого учителя.
Два года этот человек насилует мои мысли, убивает все живое, разумное, красивое, заставляет меня убивать собственные чувства и воспринимать либеральный вздор, непонятный мне и моим читателям…
Татьяна Алексеевна застает меня совершенно обессиленным. Я успел уже выкипеть, догореть и сейчас измятый и опустошенный, роняю перед моей подругой:
— Все рухнуло… Погибаю…
Татьяна Алексеевна относится ко мне с удивительной кротостью, терпением, и, будучи сама огорчена неудачей, находит добрые, ласковые слова утешения.
Миша Городецкий, чувствуя, должно быть, свою вину, всячески старается вывести меня из затруднения. И, наконец, ему удается найти такой исход: владелец единственного книжного магазина в Ростове не прочь приобрести мои «Трущобы» за триста рублей, но с условием, что сто рублей получаю наличными, а остальные — книгами по моему выбору.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});