Дубельт, повертевшись несколько, оставляет Крылова с глазу на глаз с Орловым.
— Извините, г. Крылов, — говорит шеф жандармов, — что мы вас побеспокоили почти понапрасну. Садитесь, сделайте одолжение, поговорим.
— А я, — повествовал нам Крылов, — стою ни жив, ни мертв, и думаю себе, что тут делать: не сесть — нельзя, коли приглашает; а сядь у шефа жандармов, так, пожалуй, еще и высечен будешь. Наконец, делать нечего, Орлов снова приглашает и указывает на стоящее возле него кресло. Вот я, — рассказывал Крылов, — потихоньку и осторожно сажусь себе на самый краешек кресла. Вся душа ушла в пятки. Вот, вот, так и жду, что у меня под сиденьем подушка опустится и — известно что.1 И Орлов, верно, заметил, слегка улыбается и уверяет, что я могу быть совершенно спокоен, что в цензурном промахе виноват не я. Что уж он мне там говорил, я от страха и трепета забыл. Слава Богу, однако же, дело тем и кончилось. Черт с ним, с цензорством! — это не жизнь, а ад.
В этот же день познакомил нас мой приятель Эренбуш и еще с двумя личностями, оставшимися у меня в памяти. Почему?
Одна из этих личностей, германского происхождения, обязана горошине тем, что я ее еще помню, хотя другие, более меня интересующиеся классицизмом и царедворством, вспоминают о профессоре д — ре Гримме по его, некогда весьма известной у нас, учебно — придворной деятельности. Гримм был учителем вел[икого] кн[язя] Константина Николаевича, а потом и наследника вел[икого] кн[язя] Николая Александровича; этот знаток древних языков и биограф покойной императрицы Александры Феодоровны, глухой на одно ухо от роду (как он сам полагал), приехав с государынею в Ревель, обратился к доктору Эрен — бушу, боясь, чтобы не оглохнуть на другое ухо.
Но как же и Гримм, и все мы были удивлены, когда после нескольких спринцовок теплою водою из глухого от роду уха выскочила горошина! А с появлением горошины на свет Гримм тотчас же вспомнил, как он, еще неразумный ребенок, играя в горох, засадил себе одну горошину в ухо.
Другая личность, также более или менее патологическая, только в другом роде, был граф Гуровский2, присланный тогда в Ревель из С. — Петербурга по распоряжению шефа жандармов, чего мы, однако же, тогда
еще не знали. Гуровский с жадностью, можно сказать, принял знакомство с нами и, частью на французском, частью на ломаном русском языке, затянул с нами нескончаемую канитель о могуществе России, ее богатствах, открытых соплеменником Гуровского, Тенгоборским1 и т. п.
При этом он утверждал, что правительство наше не должно допускать слишком интимного сближения русской молодежи с польскою. Были случаи, впоследствии напомнившие мне это правило Гуровского.
После диареи2 слов, продолжавшейся несколько часов сряду, мы разошлись, и первое, что мне и Крылову пришло в голову, что с Гуров — ским нам надо быть осторожным. Одно только нас озадачивало: как поляк Гуровский, замешанный в революционной пропаганде, мог сделаться нашим русским пресмыкающимся?
Впоследствии это объяснилось: Гуровский имел родственницу, чуть ли не сестру, замужем за шталмейстером Фридрихсом, очень приближенную к государыне императрице Александре Федоровне и очень ею любимую.
Ревель, вместо или под видом ссылки, послужил Гуровскому местом службы, да еще какой — основанной на обширной доверенности к верноподданническим чувствам и патриотизму служащего. Гуровский, по — свойски, по — польски, позволял себе иногда зазнаваться.
Мне, например, и Крылову он прямо объявил, что писал уже о нас, куда следует, в Петербург и очень рад был найти в нас людей вполне благонадежных.
«Вот шельма — то! — думаю я. — Едва только сам с виселицы сорвался, а берет уже на себя смелость быть судьею других, ничем не провинившихся пред правительством».
И что же? К моему удивлению, Гуровский получил предлинное послание от одного из главных рептилий, в котором, сверх благодарности Гуровскому, заключались еще отеческие наставления разного рода. Письмо это Гуровский показывал, и не оставалось никакого сомнения у меня, что кривой, никогда не скидающий своих синих очков, польский аристократ — революционер (впоследствии родственник, если не ошибаюсь, испанской королевской фамилии) принадлежал, по воле судеб, к классу пресмыкающихся нашего обширного государства.
А граф Гуровский покончил свое пребывание в Ревеле тем, что набрал разных вещей в лавках за поручительством Эренбуша и в одно прекрасное утро без вести исчез.
Потом, как слышно было, этот высокорожденный авантюрист и рептилия появился в Испании.
Александре Федоровне рассчитывал на хорошую административную карьеру. Путь к этому проложил себе брошюрой в духе III Отделения.
В мою последнюю экскурсию в Ревель я вдруг занемог тогда непонятною еще для меня болезнью.
Однажды, сидя за обедом в Екатеринентале, я вдруг почувствовал какую — то страшную, никогда небывалую боль в левой чревной области. Сначала это была скорее какая — то неловкость при движении всего тела, чем боль; но потом неприятное чувство делалось все сильнее и сильнее и превратилось в нестерпимую боль, не позволявшую мне разогнуться; кое — как я встал из — за стола и в сопровождении Эренбуша поехал к нему на квартиру; по дороге мы заехали в заведение ванн, поставили мне сухие банки и положили на больное место горячие компрессы.
На квартире у Эренбуша я почувствовал тошноту, потом и рвоту; принял рицинное масло, положил теплую припарку, заснул и встал совершенно здоровый.
Но по приезде в Дерпт боль по временам стала навещать меня и не давала мне покоя тем, что я никогда не мог быть уверен, что не почувствую внезапно боли и не буду принужден бежать домой. Это мешало моим занятиям месяца два и более, пока я не слег от слабости.
Однажды ночью я просыпаюсь и чувствую, что боль прошла и в то же самое время показался corpus delicti1: чрезвычайно острый, величиною с ячменное зерно, почечный камешек и, как показал анализ, чистый оксалат.
Образование его я приписал тогда постоянному употреблению сквернейшего поддельного французского вина. Воды эмбахской я не переносил, колодезная расстраивала также мой желудок, к пиву я никогда не мог привыкнуть и поневоле пил прокислое, дешевое вино.
Не прошло и двух месяцев после моего выздоровления, как началась другая напасть: это мой прежний кишечный катар, уже несколько лет оставивший меня в покое.
Оттого ли, что я, опасаясь вина, начал опять пить воду, или же от патологической связи страданий двух органов — почек и кишечного канала, только никогда еще поносы не обнаруживались у меня с такою силою и упорством, как после страдания почек. Я перестал лечиться и держать диету: ни вина, ни пива, ни водки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});