Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующим утром рейхсфюрер уехал. Вспаханные поля Вартегау размокли от осеннего дождя, мутные лужи, размером с небольшие пруды, будто поглотили весь свет под вечным небом. Сосновые леса, прячущие, как мне всегда казалось, темные ужасные преступления, добавляли черного цвета в бесконечный грязный пейзаж; только редкие для этой области березы, увенчанные пламенеющими кронами, бросали последний вызов надвигающейся зиме. В Берлине тоже шел дождь, люди в промокшей одежде ускоряли шаг; на тротуарах с выбоинами от бомб иногда образовывались непреодолимые водные пространства, пешеходы разворачивались и продолжали путь по соседней улице. Назавтра я уже отправился в Ораниенбург ходатайствовать по своему делу. Я был уверен, что больше всего проблем мне доставит штурмбанфюрер Бургер, новый начальник Д-IV, но он, послушав меня несколько минут, просто сказал: «Если нет проблем с финансированием, то мне все равно» — и приказал адъютанту составить письмо с положительным отзывом. А вот с Маурером, наоборот, возникли сложности. Его совершенно не впечатлило, что благодаря моему проекту эффективность труда заключенных повысится, он считал, что наши планы не получат дальнейшего развития, и откровенно заявил, что, одобрив их, боится в будущем перекрыть доступ другим мерам по улучшению. Я, используя самые разнообразные аргументы, больше часа объяснял ему, что без согласия РСХА мы ничего не сможем сделать и что РСХА не поддержит слишком затратный проект из страха оказать содействие евреям и прочим опасным врагам. Но именно в этом вопросе Маурер проявил особую несговорчивость: он путался, беспрестанно повторял, что, конечно, к евреям Аушвица цифры абсолютно неприменимы, по статистике только 10 % из них работают, а где же, простите, остальные? Ведь это же немыслимо, что такое количество евреев неработоспособны. Он неоднократно посылал запросы Хёссу, но тот отвечал уклончиво или вообще молчал. Маурер явно ждал разъяснений, но я рассудил, что не мне их ему давать, и ограничился заверением, что специальная комиссия могла бы разобраться в таких вещах на месте. Но у Маурера не было времени разъезжать с инспекциями. В итоге я все же вырвал у него согласие, но с ограничениями: он не возражал против классификации, но, со своей стороны, требовал увеличить ориентировочные показатели. Вернувшись в Берлин, я написал отчет Брандту и сообщил, что, по моим сведениям, РСХА одобрит проект, хотя письменного подтверждения у меня пока нет. Брандт приказал выслать ему рапорт и копию Полю; рейхсфюрер примет окончательное решение позже, а пока наш проект послужит базой для работы. Меня же он просит изучить рапорты СД касательно иностранных рабочих и начать думать над данной проблемой тоже.
Наступил день моего рождения, тридцатилетие. Я, как и тогда в Киеве, пригласил Томаса поужинать, никого кроме него я видеть не хотел. Хотя у меня в Берлине было много знакомых, бывших приятелей по университету или товарищей из СД, по правде говоря, только Томаса я считал другом. После выздоровления я без всяких сожалений отрешился от мира, погрузился в работу и помимо профессиональных отношений практически ни с кем не общался и не имел ни эмоциональных, ни сексуальных связей. Впрочем, и потребности в них у меня не возникало; при воспоминаниях о парижских эксцессах мне становилось дурно, я не испытывал никакого желания вновь пускаться в сомнительные авантюры. Я не думал ни о сестре, ни об умершей матери; по крайней мере, не помню, чтобы я о них думал. Вероятно, после страшного шока от ранения (хотя я полностью выздоровел, мысль о нем всякий раз наводила на меня ужас и делала беспомощным, будто я был из стекла или хрусталя и при малейшем ударе рисковал разбиться вдребезги) и весенних потрясений моя душа нуждалась в покое и размеренности, и я отбрасывал все, что могло их нарушить. Но в тот вечер — я пришел на встречу заранее, чтобы немного поразмышлять в одиночестве, и пил коньяк в баре — я снова вспомнил сестру: ведь ей сегодня тоже исполнилось тридцать. Где она празднует — в швейцарском санатории, переполненном иностранцами? Или в своем мрачном жилище в Померании? Уже давно мы не отмечали день рождения вместе. Я попытался восстановить в памяти, когда это было в последний раз: наверное, в детстве в Антибе, но смятение, охватившее меня, мешало сосредоточиться, и мне не удавалось реконструировать события. Я приблизительно рассчитал дату: по логике вещей тогда шел 1926 год, потому что в 1927 году нас уже отправили в коллеж; нам исполнилось по тринадцать лет, я силился припомнить детали, но тщетно. Может, в коробках или шкатулках на чердаке в Антибе сохранились фотографии с праздника? Жаль, я плохо искал. Чем больше я думал об этих, в сущности, идиотских мелочах, тем сильнее огорчался. К счастью, появился Томас и развеял мое уныние. Я уже, конечно, говорил и повторюсь: в Томасе мне особенно нравился врожденный оптимизм, энергия, ум и невозмутимый цинизм; его сплетни, язвительные замечания и намеки всегда доставляли мне удовольствие, мне казалось, что благодаря осведомленности Томаса о тайных связях и разговорах за закрытыми дверьми я вместе с ним проникаю в подноготную жизни, спрятанной от глаз невежд, словно стоящих лицом к солнцу и замечающих в людских поступках лишь самое очевидное. Томас обладал способностью сделать вывод о расстановке политических сил лишь по факту встречи, даже не зная о содержании переговоров; и если иногда ошибался, жадное стремление к добыче новой информации позволяло ему постоянно корректировать те головоломные конструкции, которые он возводил наугад. Но в то же время у него напрочь отсутствовала фантазия, и я всегда подозревал, что, несмотря на способность в нескольких словах обрисовать сложную картину, из Томаса получился бы скверный романист: главным ориентиром в его рассуждениях и гипотезах неизменно оставался личный интерес; придерживаясь его, Томас редко просчитывался и предположить иные побудительные мотивы в действиях и словах людей был просто не в состоянии. Страстью Томаса — и этим он отличался от Фосса, я мысленно вернулся к предыдущему дню рождения и с горечью подумал о нашей короткой дружбе, — да, страстью Томаса было отнюдь не чистое знание, знание как таковое, а лишь практические сведения, определяющие дальнейшие действия. В тот вечер Томас много говорил о Шелленберге, но исключительно обиняками, словно я должен был сам все понять: Шелленберг сомневается, Шелленберг ищет альтернативы, но что за сомнения, что подразумевалось под альтернативами, Томас уточнять не хотел. Я немного знал Шелленберга, но не сказал бы, что тот мне нравился. В РСХА он занимал особое положение, в основном, думаю, благодаря приязненному отношению рейсхсфюрера. Я не считал его настоящим национал-социалистом, скорее человеком, очарованным самой властью, а не ее целью. Перечитывая написанное, я вдруг отдал себе отчет, что у вас и о Томасе может сложиться подобное впечатление. Но Томас — это абсолютно другое: даже если он испытывал священный ужас перед теоретическими и идеологическими дискуссиями, что, например, объясняет его отвращение к Олендорфу, и всегда слишком заботился о личном будущем, в самых незначительных поступках он оставался истинным национал-социалистом. А Шелленберг был флюгером, и мне совсем нетрудно было представить, что он работает на английские Секретные службы или ОСС. Шелленберг имел привычку называть не нравившихся ему людей блядями, но такое определение как нельзя лучше соответствовало ему самому. И, если задуматься, оскорбления, которые люди используют охотнее всего, которые часто спонтанно срываются с их губ, изобличают в итоге их собственные скрытые недостатки — естественно, ведь человек ненавидит то, на что больше всего похож. Эта идея не покидала меня ни за ужином, ни потом, когда я, немного пьяный, поздно ночью вернулся к себе, взял с этажерки сборник речей фюрера, принадлежавший фрау Гуткнехт, и принялся его листать, выискивая наиболее резкие высказывания, в первую очередь о евреях. Читал и задавался вопросом, не описывал ли фюрер, бессознательно, самого себя: евреи умеют лишь одно — лгать и мошенничать, им не хватает способностей и изобретательности во всех областях жизни. Или: евреи — лжецы, фальсификаторы, лицемеры. Они достигли того, что имеют, только благодаря наивности тех, кто их окружает. Вот еще: мы можем жить без евреев, а они без нас нет. Однако фюрер никогда не делал заявлений от своего имени, его личностные особенности значили немного: он скорее играл роль линзы, улавливал и концентрировал волю народа, чтобы затем фокусировать ее в нужной точке. И не всех ли нас он имел в виду, говоря о себе? Но об этом я могу сказать лишь сегодня.
За ужином Томас опять ругал меня за необщительность и невыносимый рабочий график: «Я понимаю, что каждый должен выкладываться по максимуму, но ты в результате подорвешь здоровье. И потом Германия, замечу тебе, не проиграет войну, если ты будешь отдыхать по вечерам и выходным. Мы пока можем себе это позволить, найди для себя комфортный ритм, иначе сломаешься. И кстати, погляди-ка, ты уже животик отрастил». Да, правда: я, конечно, не растолстел, но мускулы ослабли, и живот отвис. «Займись хотя бы спортом, — настаивал Томас. — Я два раза в неделю фехтую, а по воскресеньям плаваю в бассейне. Увидишь, спорт пойдет тебе на пользу». Как обычно, он был прав. Я быстро стал получать удовольствие от фехтования, которым немного занимался в университете; я выбрал саблю, меня восхищал ее нервный и энергичный характер. Мне нравился этот вид спорта, несмотря на агрессию, он не грубый: владение оружием помимо быстроты реакции и ловкости требует умственной работы перед каждым выпадом, умения интуитивно предвосхитить движения противника и моментально просчитать ответные удары. Фехтование сродни физической игре в шахматы, где надо предвидеть множество ходов: когда партия началась, времени на раздумья уже нет, и часто заранее можно определить, проиграна она или нет, по тому, насколько верно был сделан расчет, который впоследствии сами выпады лишь подтверждают или опровергают. Еще мы стреляли в тире РСХА во Дворце принца Альбрехта и посещали бассейн, но не принадлежавший гестапо, а общественный в районе Кройцберг. Во-первых, — главный аргумент для Томаса — туда ходили женщины (непохожие на бессменных секретарш); во-вторых, и площадь была больше, и после плавания можно в банных халатах посидеть за деревянными столиками наверху на широком балконе, выпить свежего, холодного пива и понаблюдать за купальщиками, чьи радостные крики и плеск воды наполняли просторный зал. Когда мы пришли туда в первый раз, я испытал жуткое потрясение и остаток дня пребывал в мучительной тревоге. Мы разделись в гардеробе, я посмотрел на Томаса и остолбенел: его живот пересекал широкий раздвоенный шрам. «Откуда у тебя шрам?» — воскликнул я. Томас в изумлении уставился на меня: «Из Сталинграда, конечно. Ты забыл? Ты же стоял рядом». Да, воспоминание у меня имелось, но хранилось оно в глубине моего сознания среди галлюцинаций и грез, и я внезапно почувствовал, что больше ни в чем не могу быть уверен. Я не отрывал взгляда от Томаса, тот хлопнул себя ладонью по животу и улыбнулся во весь рот: «Я в порядке, не беспокойся, зажило отлично. И потом, девушки от шрама без ума, их, видимо, это возбуждает». Томас закрыл один глаз и, подняв большой палец, прицелился мне пальцем в лоб, как мальчишка, играющий в ковбоя: «Паф!» Я и впрямь ощутил удар, во мне нарастал страх, превращаясь в нечто серое, дряблое, бесформенное, занявшее собой узкое пространство гардероба и мешавшее мне двигаться. «Не делай такую физиономию! — весело закричал Томас. — Пойдем купаться!» Вода, чуть подогретая, приятно прохладная, меня взбодрила; но после нескольких заплывов я уже устал — и впрямь совсем потерял форму, — вылез из бассейна и вытянулся на шезлонге, пока Томас резвился и нырял стрелой в воду под восторженный визг молодых особ. Наблюдая за этими людьми, тратившими энергию, развлекавшимися, наслаждавшимися собственной силой, я понимал, насколько далек от них. Тела, даже самые красивые, больше меня не волновали, как, например, несколькими месяцами раньше танцовщики балета; теперь же и женщины, и мужчины оставляли меня одинаково равнодушным. Я мог отстраненно любоваться игрой мускулов под белой кожей, изгибом бедра, каплями воды на затылке: Аполлон из ржавой бронзы в парижском музее привлекал меня сильнее, чем мускулы, бесстыдно выставлявшиеся здесь напоказ, словно в насмешку над дебелой, желтой плотью нескольких стариков, посещавших это место. Однако мое внимание привлекла девушка, выделявшаяся на фоне остальных своей невозмутимостью. Пока ее подружки суетились и отфыркивались рядом с Томасом, она оставалась в воде без движения, опершись руками о бортик бассейна, склонив к плечу овальную голову в элегантной черной резиновой шапочке и устремив на меня спокойный взгляд больших темных глаз. Я не мог понять, действительно ли она меня замечает; девушка, кажется, просто с удовольствием разглядывала все, что находилось в ее поле зрения; после долгой паузы она подняла руки и тихо ушла под воду. Отсчитывая секунды, я ждал, когда же эта красавица наконец всплывет, а она появилась на противоположной стороне, проплыв весь бассейн под водой так же спокойно, как я когда-то в своих галлюцинациях пересек Волгу. Я опять расслабился в шезлонге, прикрыл глаза, сосредоточившись на том, как на моей коже медленно испаряется хлорированная вода. В тот день страх очень медленно выпускал меня из своих удушающих объятий. Однако в следующее воскресенье я вернулся с Томасом в бассейн.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Кассандра - Криста Вольф - Современная проза
- Дрянь погода - Карл Хайасен - Современная проза