class="p1">Я кивнул в сторону перевёрнутой фуры, раздавленного микроавтобуса и дыма, поднимавшегося над перекрёстком.
Капитан побледнел. Цвет лица сменился за полторы секунды — от красного к серому, как меняется кожа при острой гипотензии. Он посмотрел на фуру. На микроавтобус. На тела, лежавшие на обочине под серебристыми одеялами, которые спасатели уже начали раскладывать. Потом обратно на меня.
И поднёс рацию ко рту.
— Всем постам на трассе М-12! Перехват грузового транспорта! Длинномеры, вышедшие из зоны сто восемьдесят шестого километра за последние тридцать минут, в обоих направлениях! Останавливать принудительно, водителей не выпускать из кабин до прибытия медиков! Повторяю…
Я не стал дослушивать. Развернулся и побежал обратно, к зоне поражения, где гидравлика МЧС уже надрывно гудела рядом с микроавтобусом и где шестеро зажатых людей ждали, пока кто-нибудь вытащит их из металлического гроба, не убив при этом.
Спасатели работали быстро. Бензогенератор насосной станции ревел, выбрасывая из выхлопной трубы сизый дым, и тяжёлые гидравлические кусачки — «челюсти жизни», как их называли на жаргоне, — уже лежали на земле рядом с микроавтобусом. Командир расчёта, широкоплечий мужик в оранжевом шлеме с визором, примерялся к смятой передней стойке, выбирая точку реза.
Я подлетел к нему в тот момент, когда он уже поднял кусачки, и ухватил его за плечо. Рука легла на жёсткий негорючий комбинезон, и спасатель обернулся — недоумённо, настороженно.
— Стоп! — выдохнул я. — Стой. Мужиков на заднем ряду не резать!
Командир опустил кусачки. За визором шлема блеснули серые, внимательные глаза — глаза человека, привыкшего работать в условиях, где секунда промедления стоит жизни, и потому крайне нетерпимого к тем, кто эти секунды отнимает.
— Целитель, нам их доставать надо, — произнёс он с тяжёлой, профессиональной хрипотцой. — Они там зажаты намертво.
— У двоих есть риск синдрома длительного сдавливания, — сказал я, и говорил быстро, но чётко, как диктуют назначения по телефону: ни одного лишнего слова, каждое на вес. — Ноги раздавлены металлом уже больше получаса. Мышцы начали отмирать и выделяют токсичный белок — миоглобин. Пока металл давит, яд заперт в ногах. Если сейчас разожмёте стойки и снимете давление — миоглобин хлынет в кровь. Через час их почки откажут. Через два — остановится сердце от гиперкалиемии. Они умрут у вас на руках, понимаешь?
Командир молчал. За визором шло вычисление — я видел это по тому, как сузились зрачки и дёрнулась челюсть. Спасатель привык к простой формуле: зажало — режь — доставай. Я ломал эту формулу, вставляя в неё переменную, от которой зависело, спасёт он людей или убьёт.
— И что предлагаешь? — спросил он наконец, и в голосе его лязгнуло железо. — Оставить их там?
— Режьте крышу, — ответил я. — Срезайте двери. Делайте доступ. Но давление с ног снимать только по моей команде. Сначала мы вольём в них по два литра физраствора, чтобы разбавить кровь и запустить диурез. Наложим жгуты выше места сдавливания. Только потом — разжимайте. Медленно. Посегментно. Сантиметр за сантиметром.
Командир посмотрел на меня. Потом на микроавтобус. Потом кивнул — коротко, по-военному.
— Расчёт! — гаркнул он, развернувшись к своим. — Крышу режем! Двери режем! К нижним стойкам не лезть, работаем сверху! Давайте болгарки!
Взвизгнули диски. Искры полетели в туман оранжевым фонтаном, и стальная крыша микроавтобуса начала расходиться, как вскрываемая грудная клетка при торакотомии. Металл визжал, скрежетал, и срезанные куски падали на асфальт с глухим лязгом.
Я убедился, что спасатели поняли задачу, и крикнул фельдшерам из петушкинской бригады:
— Физраствор! По два литра на каждого из зажатых! Максимальная скорость инфузии! И жгуты — готовьте, широкие, на оба бедра!
И в этот момент сквозь визг болгарок, рёв генератора и вой сирен — сквозь весь этот индустриальный хаос — прорезался крик.
Не из микроавтобуса. Издалека, от легковушки у бетонного столба.
— Илья!
Голос Вероники. Сорванный, хриплый, звенящий тревогой, которую я научился различать за годы работы в реанимации. Тревога не за себя, а за пациента.
— Бабушке хуже! Дренаж забился кровью, сатурация падает!
Я обернулся. У разбитого универсала стояла Вероника — она прибежала с кафе, когда увидела масштаб катастрофы, оставив тамошних пациентов на третью скорую. Руки в крови, лицо белее бинта, волосы прилипли к вискам. Рядом, внутри машины, бабушка хрипела, и хрип этот я слышал даже отсюда — влажный, булькающий, с присвистом, как у пациента с отёком лёгких.
Приоритеты. Медицина катастроф — это всегда приоритеты. Краш-синдром у зажатых убьёт их после освобождения, если не подготовить. Пневмоторакс убивает прямо сейчас.
Я побежал.
Двадцать метров по битому стеклу и мокрому асфальту. Каждый шаг отдавался в коленях тупой болью усталости. Тело кричало — не словами, а языком лактата в мышцах и тремора в пальцах, — что резервы кончились, что я работаю на пустом баке, что ещё немного и упаду сам.
Я послал это тело к чёрту. Привычный приём: загнать ощущения в дальний угол сознания, запереть на замок и выбросить ключ. Потом, когда всё кончится, оно предъявит счёт, и я заплачу. Но не сейчас.
Бабушка синела. Импровизированный дренаж — корпус гостиничной авторучки, торчавший из второго межреберья — забился. Я видел: на конце пластиковой трубки темнел сгусток свернувшейся крови, закупоривший просвет, как тромб закупоривает артерию. Воздух из плевральной полости перестал выходить, и давление снова росло, поджимая лёгкое и сдвигая средостение.
Чистить механически — долго, грязно и рискованно. Трубка пластиковая, тонкая, любое неосторожное движение выдернет дренаж целиком, и мы вернёмся к исходной точке.
У меня оставалась Искра. Не резерв — огрызок, крохотный остаток на самом дне, как последние капли крови в пакете для переливания. Но для одного микроскопического толчка этого хватит.
Я положил указательный палец на торец авторучки. Закрыл глаза. Сосредоточил то немногое, что осталось, в одной точке — на кончике пальца, в зоне контакта с пластиком — и послал импульс. Крохотный, прицельный телекинетический толчок, направленный внутрь трубки, по просвету, к сгустку.
Влажный хлюп. Сгусток вылетел из трубки, как пробка из бутылки, шлёпнулся на грудь бабушки и развалился бурой кляксой на тёмном пальто. И воздух пошёл — со свистом, с шипением, со знакомым звуком работающего дренажа.
Бабушка судорожно вдохнула. Грудная клетка расправилась, бронхи захрипели, и синева начала отступать от губ, уступая место бледности — живой, человеческой.
— Держи её, — сказал я Веронике. — Контролируй дренаж. Если забьётся снова — зови, но не дёргай трубку. Ясно?
Вероника кивнула. Глаза её были красными