Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы получаем не только малопитательные и не обогащенные переливанием крови, циркулирующей в прежних веках, произведения, но и то, что претендующих на писание в полный голос очень мало по отношению к почти сорокамиллионному населению страны. Просто убожество видно в том, что фамилии успешных публицистов, литераторов, критиков так постоянно повторяются в разных периодических изданиях, что едва мы откроем какой-то новый журнал, наталкиваемся на известных уже из других источников авторов. Мы – интеллектуальные бездомные. Наверняка можно представить целые списки аргументов, оправдывающих такое положение вещей, и прежде всего, наверное, обе страшные оккупации, немецкую и советскую, которые отдали нас на съедение, ликвидировав создающую общественное мнение национальную элиту. Это был потоп, а мы – уцелевшие, но по исторической необходимости представляем горстку жертв крушения. Кто-то может, естественно, возразить, говоря, что если нас, пишущих на достойном уровне, и мало, зато стало свободно, увеличилось необходимое для представления пространство, и потому не надо нам этой толкотни подобно типично французской исторической традиции. Может, это отчасти и правда, но ощущение отечественного убожества в сопоставлении с небольшой трансфузией, выполненной журналом «Dekada Literacka», осталось.
В конце можно заметить, что при скромном предложении и спрос у нас небольшой, о чем лучше всего знают издатели, говоря о мелкости читательского рынка. Я также сомневаюсь, чтобы французы, пишущие для интеллектуальных гурманов, могли в наши времена глобализации рассчитывать на многотиражные издания. Это тривиально и даже пошло, но после нас останется не «железный лом», как писал Боровский, а в основном мусор.
Cильвические размышления CIX: Межвоенное двадцатилетие[505]
Особым образом я воспринял книгу Анджея Завады о литературном межвоенном двадцатилетии. Она очень содержательна, прекрасно издана, полна фотографий и гравюр, и ее даже венчает небольшая серия цитат, взятых из произведений того времени. Но прежде всего я должен сказать, что эта книга стала мне столь близкой потому, что она словно представляет цветной оттиск моей молодости. Потому что я родился через два года после сражений с украинцами за польский Львов, а через два года после экзамена на аттестат зрелости та Польша моих юношеских лет распалась под немецко-советским ударом.
Из фельетонов Антония Слонимского, публиковавшихся в то время в журнале «Wiadomosci Literackie», с двухтомным переизданием которого я смог ознакомиться сейчас, та Польша выглядывает как страна бедная, достаточно мрачная, представляющая отдаленную периферию Европы. Зато столь буйный, даже удивительный триумф творческих свершений, который вспыхивал после многих лет рабства, кажется приукрашенной картиной тех времен. Однако противоречие это только кажущееся. Понятно, что будучи ребенком, учеником начальной школы, гимназистом я даже пассивно не мог участвовать в разожженном свободой и разогнавшемся, не только в танцевальном, но словно в торопливом темпе, развитии польского искусства.
Просматривая книгу Завады, я получил сильное впечатление от того, что сжатый до двадцати лет взрыв талантов отличался такой спешкой, как если бы скрытый суфлер истории – дух времени – втайне подгонял пишущих, рисующих, наконец, играющих не столько потому, чтобы эта молодая Польша могла напиться свободы, сколько будто в безмолвном предчувствии ужасов, которые на нее обрушились в сентябре 1939 года.
С большим трудом, а может и напрасно, в настоящее время мы пытаемся раскрыть причины, которые дали великолепные результаты, в значительной мере уже забытые и превращенные в пепел вместе с огромным большинством их создателей. Автору этой книги удалось из прошлого, шестьдесят лет забитого гробовыми досками, вызвать духов, пышущих такой плодотворностью, что это даже мне, в то время щенку, передалось. Перечислить всех людей, представляющих коллективный облик того межвоенного периода, разумеется, невозможно, хотя сама книга кажется очень уж сокращенным изложением, если в ней выделяется столь много различных тонов, звучащих для меня гармонично.
Правду говоря, мне всегда меньше всего нравился авангард, с его неуравновешенностью и ломанием хребта многому польскому. Однако все, что оказалась столь хрупким под бронированными молотами, бьющими нас с Запада и с Востока, именно потому кажется мне ценным, что являлось отражением глубокого фона моей молодости. Даже и не важно, когда звучат эти слова, что на меня, подростка, особенно подействовало в то время, ведь от всей сцены значительных событий я был отделен школьной партой. Вместе с тем над книгой Завады поднимается черная вуаль памяти, поскольку нельзя не осознать, в каких ужасных обстоятельствах погибли польские творцы, и каким ужасным был финал столь многих судеб. Ведь это был чрезвычайного плодотворный период, не столько завершенный, сколько разбитый с Запада и Востока, и только сейчас можно присмотреться к этому прошлому, столь недавнему и столь окончательно сокрушенному. История двадцатого века все отчетливей набирала все более ужасное ускорение.
Если с помощью памяти извлекать, словно отдельные нити из ткани, отдельные судьбы людей, которым я благодарен за все великолепие искусства, усвоенного в юношестве, то, правду сказать, делается страшно. Урожай жизни был прекрасен, а урожай смерти поглотил слишком многих, чтобы мог полностью возродиться утраченный дух народа. Литература погасла надолго, заткнутая кляпом немцами, замученная в пытках Советами. И это не похоже на судьбу, наиболее трагичную в планетарном масштабе. Именно таковы обычные события в истории.
Cильвические размышления CX: Поэзия и проза молодых II[506]
Меня засыпают большим количеством томиков стихов, чтение которых из-за их чрезмерного наплыва для меня проблематично и даже просто невозможно. Удивительно же то, что временами у меня создается впечатление, будто грань, которая разделяет традиционно характерными признаками страну поэзии от прозы, оказалась попросту повсеместно выбита с места, словно водозадерживающая плотина во время паводка. Лично я считаю, что ничего лучшего этой грани в писательском деле не существует, причем до такой степени, что хотелось бы, чтобы Гомбрович был прав, утерждая, что определенный нажим сверху, критический или общественный, является толчком для созидания.
В настоящее время возникла необычайная легкость производства языковой продукции, претендующей называться поэзией. По моему убеждению, написание белых стихов, таких, из которых излучается очевидность соприкосновения с поэзией, парадоксально вещь более трудная, чем достаточно традиционно искусная столярка, которой так обтесываются стихи, чтобы они оказались в упряжи размера и рифмы. Поэтому я не считаю, что множество форм поэтического высказывания, берущее начало еще из Греции и из Древнего Рима (например, гекзаметр, которым пользовался еще Мицкевич), заслужило – вместе с ювелирной точностью составляемых октав, сонетов и секстин – того, чтобы быть навсегда выброшенным из связной речи на свалку.
Разумеется, ригоризм[507] наверняка не является достаточным условием, после его принятия, для высекания блеска стиха. Однако поразительно, что стихи остаются в памяти и закрепляются в ней в большой степени благодаря их форме. Поэтому лучше всего из томика «Это» Милоша я помню последнее стихотворение. Поэтому через десятки лет я могу свободно извлекать из памяти зачастую эквилибристическую поэзию Лесьмана. Разумеется, речь идет только о микроскопическом следе, который поэзия оставляет в сознании. Это также относится и к переводам. Некоторые стихи Федерико Гарсиа Лорки я помню благодаря переводам Лисовского. Ему удалось перенести в польский язык шелестящую красоту испанского языка. Сознаюсь даже в том, что особенно в молодости я ценил полные рифмы выше, чем ассонансы. Кроме того, я всегда завидовал, например, русским в том, что в их языке ударение не постоянно, что, без сомнения, обогащает их поэзию по сравнению с нами, окончательно приговоренными на определенную скудость мужской рифмы[508].
Все вместе это накапливается в фонде моих личных огорчений, а также угрызений совести, поскольку для меня представляет загадку ответ на вопрос, насколько еще велик в Польше круг читателей, любящих поэзию. Дерзко язвительный Гомбрович ведь когда-то написал провокационное эссе, утверждающее, что к чтению произведений указанного жанра принуждает школа, и поэтому также неслучайно в «Фердидурке» ведется перепалка между учителем и учеником по вопросу «восхищает или не восхищает». По сути дела, в настоящее время мы имеем ужасное предложение стихов, которое должно создавать искаженное мнение, будто бы доступ на захваченный коммерцией рынок был трудным.
- Русская поэма - Анатолий Генрихович Найман - Критика / Литературоведение
- Иван Карамазов как философский тип - Сергей Булгаков - Критика
- Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы). Книга вторая. Некоторые проблемы истории и теории жанра - Анатолий Бритиков - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика