– Лежи, – Софи перешла на русский, потом заметила Машин изумленный взгляд. – Вера по-французски хорошо понимает. А говорить стесняется почему-то. Хотя, ей-Богу, Мари, у нее произношение не хуже вашего… Так что ж у вас там? Этот… как его, Опалинский? Он свиньей оказался? Позволил себе вашими чувствами пренебречь?..
– Хуже.
– Так расскажите, чтоб я знать могла…
Машенька рассказала. Невольно подражая Софи, она говорила короткими, отчетливыми, странно построенными фразами, ничего не скрывая и никого не выгораживая. Не жалея себя. Софи слушала внимательно, накручивала на палец локон и как будто что-то записывала внутри себя. Когда Машенька замолчала, сказала решительно:
– Чепуха! Ваше решение – чепуха! Рано! Еще ничего не ясно.
– Что ж еще? – вскинулась Машенька.
– Вы с ним объяснились?
– О чем?!
– Как – о чем? История с вашим отцом и письмом была – это правда. Поганая история – что и сказать. Но почем же вы знаете, что он вас после не полюбил? Ведь вы ж до того друг друга не видели ни разу. У крестьян – скажи, Вера! – почасту родители молодых сговаривают и женят. Что ж они потом, и полюбить друг друга не могут?
– Я сама по сословию крестьянка, – тихо сказала Машенька.
– Тем более, – усмехнулась Софи. – Езжайте теперь домой и разбирайтесь как следует.
– Вам хорошо говорить! – теперь Машенька с трудом удерживалась от слез.
Холодная, рациональная девочка одним махом и вдребезги разбила ее с таким трудом обретенные спокойствие и отрешенность.
– Вас не предавали жестоко те, кого вы полюбили!
– Хм-м, – сказала Софи.
– Вас не пытался родной человек продать, как товар!
– Хм-м, – сказала Софи еще раз.
– Я не могу! – заявила Машенька, совершенно не заметив этого хмыканья.
– Ладно, – сказала Софи. – Тогда я с вами поеду. Выясню все за вас. А уж после – решайте как знаете. Поехали!
Софи решительно поднялась. Машенька встала вслед.
– Софья Павловна! Соня! – позвала Вера.
– Что, Верочка?
– Не ездили б вы. С этим… Опалинским… неладно с ним что-то… Может, Марья Ивановна и правильно решила…
– Брось, Вера. Это у тебя морок после болезни не минул. Все гадости мерещатся. Лежи. Я вернусь скоро.
Когда девушки ушли, Вера села на кровати и сжала кулаки, изо всей силы напрягая истрепанный болезнью ум. Отбросила все лишнее, выстроила в линию относящееся к делу. Вспомнила слова Никанора: «жив-живехонек Сергей Алексеевич, по службе повышение получил» «спросила бы, как его теперь зовут»…
Внезапно все куски головоломки встали по своим местам. Серж Дубравин каким-то образом занял место Опалинского. Настоящего Опалинского, скорее всего, убили разбойники. Никанор – разбойник. Если Дубравин-Опалинский по-прежнему связан с ним (а так, скорее всего, и есть), то разоблачение обманщика угрожает нешуточной опасностью и Софи, и Маше Гордеевой. Судя по тому, что Вера слышала на прииске, эти люди ни перед чем не остановятся… Вера соскочила на пол, пошатнулась, схватилась за спинку кровати, набросила на плечи валяющийся в ногах полушубок…
Сани с девушками и Игнатием уже заворачивали за угол.
– Соня! Вернись! Опасно! – закричала Вера, переступая вслед по снегу босыми ногами.
Сани скрылись в проулке. Перед глазами у Веры все поплыло, она споткнулась и упала вниз лицом в обтаявший почерневший сугроб. С крыльца к ней уже сбегала Надя Златовратская с тревожными расширившимися глазами.
А сани уж летели дальше и их было не остановить. Машеньке казалось, что вся ее жизнь каким-то диковинным образом втянулась в этот полет, и от нее уж ничего не зависит, и даже грядущим объяснением не будет исчерпана эта набранная санями сила и скорость, а рыжая, заплетенная грива Орлика, подпрыгивающая при каждом шаге, пророчит иной, неведомый еще пожар, кроме того, что полыхает в ее душе. С каким-то суеверным почти страхом, словно не узнавая, смотрела она на лицо Софи, с его неправильными, собранными для какого-то устремления чертами – слишком высокий лоб, слишком длинный разрез глаз, узкие, не по-девичьи сжатые губы… Чем и как правит эта девочка? Куда она устремлена?
А мимо пролетали уж не дома и усадьбы, а само время и пространство, свернувшиеся в узкие, стремительные ленты и облачившиеся в хламиды едва узнаваемых образов и лиц.
Вот возвращается домой Аглая с коньками. Никто уж не катается на разливах, надоело, да и лед не тот, только Аглая с ее древним, как мир, упорством продолжает постигать буквально ускользающее от нее искусство. Заметила, обернулась вслед со своей невиданной арамейской грацией, помахала рукой. Померещилось на мгновение, что слепящий снег обернулся таким же белым, сияющим под солнцем кварцевым песком пустыни…
Вот на пороге трактира стоит Илья, щелкает орехи. Увидев Машеньку, грустно улыбнулся ветхозаветной отчаяно-безнадежной улыбкой. Ничего не удержать. Никакие откровения не вечны. Стоит лишь отвернуться пророку, и люди снова начнут поклоняться золотому тельцу…
– Илья удивительный, – сказала Машенька, не в силах больше следить за этим непонятным раскручиванием мира. Пусть будет хоть какой-то разговор. И тут же вспомнила, что молодой трактирщик стрелял в Петю. А она уж и позабыла! Что ж такое делается?
– Да. Он странный здесь. Как годы жизни апостола Павла, – согласилась Софи, не отрывая от дороги напряженного взгляда.
– Что?! Павел? – переспросила Машенька. Прихотливость мышления петербургской девочки не единожды приводила ее в изумление. Что она предлагала ей в прошлый раз? Обидеться на германского кайзера?
– Конечно. Вы ж в монастырь собрались, не я. Знаете, у всех в книжках годы жизни пишут, или когда война была. Ледовое побоище – 1242 г. Годы правления кардинала Ришелье – 1624–1642 гг. А я как-то увидела, когда Павел жил. Вы понимаете теперь, Мари?
Машенька отрицательно помотала головой.
– Ну, это же просто! Апостол Павел. Он же с Христом рядом. Смотришь, написано: 5-64. И глупо так думаешь – это что ж такое? Совсем на годы не похоже, как привыкли. Потом понимаешь – это он тогда жил. На пять лет моложе Иисуса. Вот и Илья. Глядишь на него, понять не можешь – что ж он здесь, почему? Особенно, когда стихи читает. Вы ж, Мари, слышали… Сейчас приедем. Где этот-то, Опалинский?
– Во флигеле. Он там живет.
– Ладно. Вы к себе идите, я после к вам зайду, все обскажу, не утаю. У меня голова холодная, я все замечу. А вы уж и решать будете…
Мчатся сани. Не остановить.
Иван Парфенович так и сидел в кабинете. Надо бы и выйти по нужде, да как-то так тяжесть навалилась, что вроде и сил нет. Только что ушла Марфа, откричали, отругались, отзвенел стакан с ложкой на столе, неизменно подпрыгивающий от тяжелых ударов гордеевского кулака. Марфа никогда кротка не была и всегда ответить младшему брату могла преотменно, но нынче кричал один Иван Парфенович. Марфа все больше молчала, крестилась, крестила брата и сама гляделась такой умытой, пригожей, просветлевшей, какой он ее много лет не видал…