Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Описание «Мужичьей Чумы» раскулачивания в «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицын кончает горьким наблюдением: «Но вот – пережившие двадцатилетие чумной ссылки, освобожденные из-под комендатуры, получившие гордые наши паспорта, – кто ж они внутренне и внешне? Ба! – да кондиционные наши граждане! Да точно такие же, как параллельно воспитаны рабочими поселками, профсоюзными собраниями и службой в советской армии. Они так же вколачивают свою недочерпанную лихость в костяшки домино (не старообрядцы, конечно). Так же согласно кивают каждому промельку на телевизоре. В нужную минуту так же гневно клеймят Южноафриканскую республику или собирают свои гроши на пользу Кубе» (ч. 6, гл. 2).
Конечно, это так и не так. Неоконченные споры шукшинских персонажей демонстрируют, что сам «великий перелом» был не продуманным «врастанием мужика в социализм» под партийным руководством (концепция шолоховской «Поднятой целины»), но и не голым насилием пришлых городских с абстрактными теориями (версии, скажем, В. Белова в «Канунах» или Б. Можаева в «Мужиках и бабах»).
Романной продуманности и завершенности Шукшин противопоставляет фрагментарно-новеллистическую противоречивость. Прежняя жизнь сломалась, кости кое-как срослись, сводят между собой счеты только доживающие старики. Для остальных это только смутное предание.
История в этом, в основном, бесписьменном мире измеряется памятью одного поколения. Дальше – обрыв, темнота, безвестность, беспамятство – область байки, легенды.
«Так, наверно, еще при царе лечили. Подвесили, как борова…» – жалуется герой рассказа «Гринька Малюгин». Он мог бы сказать: еще при царе Горохе.
Другой персонаж даже в существовании Александра Невского сомневается («Мне счас внучка книжку читает: Александр Невский землю русскую защищал… Написано хорошо, но только я ни одному слову не верю там… Не верю! …Выдумал… и получил хорошие деньги») и робко предполагает, что покойница-мать «приспала» его с каким-нибудь иностранцем: «А в кого я такой башковитый? Я вот думаю: мериканцы-то у нас тада рылись – искали чего-то в горах… Шут его знает! Они же… это… народишко верткий» («Беседы при ясной луне»).
Так что с кондиционными гражданами в шукшинском мире дело обстоит довольно сложно. Правильно выступает на собраниях только карьерист и прохиндей («Ораторский прием»). Прослушав антимещанскую пьесу о кулацких взглядах колхозника Ивана, который под влиянием тестя с тещей строит собственный дом, а потом, перевоспитанный колхозными активистами и пожилыми колхозниками, поджигает его, шофер Володька резонно спрашивает: «А где он жить будет?» – чем вносит в самодеятельный кружок глубокий раскол («– А тебя что, не устраивает идея пьесы? – Здесь просто хотят подсунуть другую идейку!»).
Что касается согласного кивания промелькам в телевизоре, рассказ «Критики» кажется прямой репликой на это наблюдение. Вернулся дед из клуба с просмотра какого-то деревенского фильма («Хреновина, – заявлял он. – Так не бывает»), увидел такую же хреновину в телевизоре («Вот так и не бывает. Ты вот смотришь и думаешь, что он, правда, плотник, а я, когда глянул, сразу вижу: никакой он не плотник. Он даже топор правильно держать не умеет»), раскалился и запустил в экран сапогом.
Конечно, шукшинские герои, как и положено, гордятся знатными земляками, верят, что «начинается земля, как известно, от Кремля», охотно рассуждают о коммунизме. «Павла-то, наверно, в Кремль пускают?… Побывать бы хоть разок там… посмотреть» («Сельские жители»). – «Кэ-к-кулак! – сказал Сеня, останавливаясь. – Кэ-к-когда будем переходить в коммунизм, я первый проголосую, чтоб тебя не брать» («Коленчатые валы»). – «Но в магазинах – чего только нет! Жалюзей, правда, нет. Но вообще город куда ближе к коммунизму, чем деревня-матушка» («Пост скриптум»).
Но подлинную цену многим «высоким» словам они тоже знают (или ее обнаруживает ненавязчивый комментарий повествователя). «– Да нет, – стал рассказывать Степан. – Там хорошо. Я, например, здесь раз в месяц кино смотрю, так? А там – в неделю два раза. А хошь – иди в красный уголок, там тебе лекцию прочитают: «О чести и совести советского человека» или «О положении рабочего класса в странах капитала» («Степка»). «Там» – это в тюрьме, из которой сбежал герой, соскучившись по дому.
«– У тебя какой-то кулацкий уклон, дед, – сказал однажды Юрка в сердцах. Старик долго молчал на это. Потом сказал непонятно: – Ставай, проклятый заклеменный!.. – И высморкался смачно сперва из одной ноздри, потом из другой. Вытер нос подолом рубахи и заключил: – Ты ба, наверно, комиссаром у их был. Тогда молодые были комиссарами. – Юрке это польстило. – Не проклятый, а – проклятьем, – поправил он. – Насчет уклона-то… смотри не вякни. А то придут, огород урежут. У меня там сотки четыре лишка есть» («Космос, нервная система и шмат сала»).
Стеньки Разины и комиссары – в прошлом. Александра Невского, может, и вовсе не было… Попытка от изобретения вечного двигателя или покупки шляпы перейти к более существенным делам наталкивается на непреодолимые препятствия.
Степка Рысь, «забулдыга и непревзойденный столяр», хочет отремонтировать, вернуть к жизни церковь-красавицу, «светлую каменную сказку». Но власти духовные и светские отфутболивают его: «…Не разрешат мне ее ремонтировать, вот какое дело, сын мой. Грустное дело… Какая же это будет борьба с религией, если они начнут новые приходы открывать? – Как памятник архитектуры ценности не представляет… А главное, денег никто не даст на ремонт». Кончается все тоской и разочарованием. «С тех пор он про талицкую церковь не заикался, никогда не ходил к ней, а если случалось ехать талицкой дорогой, он у косогора поворачивался спиной к церкви, смотрел на речку, на луга за речкой, зло курил и молчал» («Мастер»).
Еще драматичнее выглядят попытки социального творчества. Самый смешной и грустный текст об этом – «Штрихи к портрету. Некоторые конкретные мысли Н. Н. Князева, человека и гражданина». Шукшин остановил свой художественный калейдоскоп и посвятил деревенскому Томасу Мору целых четыре сюжета.
Князев – пламенный утопист, мечтает осчастливить мир уже не вечным двигателем или невиданной вакциной, а удивительной схемой построения целесообразного государства. «Структура государства такова, что даже при нашем минимуме, который мы ему отдаем, оно еще в состоянии всячески себя укреплять. А что было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству! Вы только вдумайтесь: никто не ворует, не пьет, не лодырничает – каждый на своем месте кладет свой кирпичик в это грандиозное здание… Когда я вдумался во все это, окинул мысленно наши просторы, у меня захватило дух. “Боже мой, – подумал я, – что же мы делаем! Ведь мы могли бы, например, асфальтировать весь земной шар! Прорыть метро до Владивостока! Построить лестницу до луны!” Я здесь утрирую, но я это делаю нарочно, чтобы подчеркнуть масштабность своей мысли. Я понял, что одна глобальная мысль о государстве должна подчинить себе все конкретные мысли, касающиеся нашего быта и поведения».
За свою бюрократическую утопию герой идет на собственную Голгофу, принимая вечное презрение жены, насмешки окружающих, безнадежно надеясь, что его «хоть раз в жизни дослушают до конца, поймут». «Я не могу иначе. Иначе у меня лопнет голова от напряжения, если я не дам выход мыслям».
Князев слишком буквально понял лозунги о власти советов и народном самоуправлении. Все заканчивается скандалом на почте и комическим шествием в милицию по улицам районного городка. «Князева подтолкнули вперед… Вывели на улицу и пошли с ним в отделение милиции. Сзади несли его тетради. Прохожие останавливались и глазели. А Князев… Князев вышагивал из круга – орал громко и вольно. И испытывал некое сладостное чувство, что кричит людям всю горькую правду про них. Редкое чувство, сладкое чувство, дорогое чувство. – Пугачева ведут! – кричал он. – Не видели Пугачева? Вот он – в шляпе и галстуке! – Князев смеялся. – А сзади несут чявой-то про государство. Удивительно, да? Какой еще! Ишь чяво захотел!.. Мы-то не пишем же! Да? Мы те попишем. Мы те подумаем! “Да здравствуют полудурки!” Хорошо, что отделение милиции было рядом, а то бы Князев накричал много всякого».
«Я пришел дать вам волю» – назвал Шукшин роман о Степане Разине. Этот Пугачев в шляпе и галстуке пришел дать людям закон. Но вечное «там лучше знают» гасит все его идеалистические порывы.
А что если бы они осуществились?!
Другой вариант резкого рывка из привычной жизни Шукшин предлагает в «Пьедестале». «И это стало у Константина Смородина как болезнь: днем, на работе, рисует свои вывески, плакаты, афиши. А вечером, дома, начинает все ругать – свою работу, своих начальников, краски, зрителя, всех и все».
Вдохновляемый мечтающей вырваться в какую-то другую жизнь женой (редкий у Шукшина пример женщины – соратницы и помощницы), он вместо «осточертевших передовиков» целый год пишет картину «Самоубийца», которой собирается потрясти мир. «Живет человек, никто на него не обращает внимания, замечают только, что он какой-то раздражительный. Но в политику не лезет. Вдруг в один прекрасный день все узнают, что этот человек – гений. Ну, не гений, крупный талант».
- Журналистика XXI. Новые СМИ и свобода слова - Антон Антонов-Овсеенко - Культурология
- Сказавшие «О!»Потомки читают Чехова - Игорь Сухих - Культурология
- Сексуальная культура в России - Игорь Семёнович Кон - Культурология / Прочая научная литература / Эротика, Секс
- Философия музыки в новом ключе: музыка как проблемное поле человеческого бытия - Екатерина Шапинская - Культурология
- Библейские фразеологизмы в русской и европейской культуре - Кира Дубровина - Культурология