Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герсель вернулся к столу в то время, когда эрцгерцог уже поднимался, и попросил разрешения уйти домой по весьма экстренному делу, обещая встреться со всем обществом прямо в «Карнавалэ». Через десять минут он сидел один в своей кабинете – двери которого собственноручно запер, предупредив, чтобы его ни под каким предлогом не беспокоили – и разламывал печать объемистого пакета, из которого вытащил тетрадь в голубой обложке, исписанную знакомым, сжатым почерком и надушенную легким запахом фиалок. И этот жрец любви, который с беззаботным мастерством провел сотни приключений в свете, был так взволнован прикосновением, видом этой бумаги, что некоторое время не мог разобрать первые строки, несмотря на то, что они были так отчетливы, словно напечатанные.
В конце концов, он прочел следующее:
Ла Фуршеттери, 6-го апреля
Не обвиняйте меня ни в небрежности, ни в забывчивости. То, что Вы прочтете – если только у Вас хватит терпения прочесть до конца, – убедит Вас, я думаю, в истине, которую Вы вероятно уже подозреваете, что не было минуты, когда бы я не думала о Вас. Вы поймете, почему я не написала Вам в день отъезда, ни на следующий день, и почему, когда я, наконец, решилась писать Вам, непредвиденный случай удержал мою руку… Я переписываю для Вас листки своего дневника со времени нашей последней встречи, не изменяя ни слова, не стараясь выправлять фразы чтобы сделать их красноречивыми и литературными. И я описываю свою жизнь в той же монотонности, в какой она и проходит: не считайте этого странным, мне кажется, что это помогает перенести эту низменную жизнь.
Таким образом, мое сердце и мысли будут Вам открыты и, клянусь Вам, что, прочитав это, Вы будете знать обо мне столько же, сколько я знаю сама.
Ночь 2-го апреля, двадцать минут первого
Соберемся с мыслями. В моей жизни произошло нечто восхитительное и страшное. Жан знает, что в течение многих лет он занимает все мои мысли. Я подло открылась ему, и я первая подло протянула ему свои губы… И теперь я настолько стыжусь этого, что, кажется, не в силах буду вынести встречу с ним днем. Но я счастлива, невыразимо счастлива. Все, что только было во мне гордого и энергичного, смирилось, побеждено, и я счастлива. Я открыла, что я – такая же женщина, как и все, что и у меня есть и нервы, и чувства. И я счастлива… Потому что сложила к его ногам больше гордости, больше ума, больше чистоты, чем большинство всех женщин.
3-го апреля, семь часов утра
Я думала, что проведу бессонную ночь, и желала бессонницы. Но наоборот, я проспала тяжелым сном, без сновидений, без мысли. И еще раз тело сделало со мной то, что хотело. О, какой мираж желать выйти из-под его власти, повелевать им, жить разумом! Когда ему заблагорассудится, тело грубо напоминает нам, что оно – властелин!
Вот я проснулась, более спокойная, но все-таки счастливая. Странное счастье, словно избыток здоровья, или, вернее, быстрое выздоровление. Оно так властно, что мешает мне думать. Если бы я прислушалась к своим желаниям, то села бы в старое вольтеровское кресло отца, закрыла бы глаза и оставила бы время идти своим чередом. В первый раз, о, действительно в первый раз я познала, что можно бескорыстно наслаждаться самой жизнью, наслаждаться тем, что существуешь в это солнечное утро, словно зяблики и дрозды, поющие под моим окном.
Но я не хочу этого пассивного, неподвижного счастья, а главное не хочу, чтобы оно мешало мне рассуждать, быть собой. И, так сказать, насильно я сажусь за письменный стол. Писать – это самый лучший способ заставлять себя думать. Я хочу думать, не хочу быть только животным.
Итак, вот что случилось со мной. Граф де Герсель, который оплачивает мои услуги, говорит теперь себе: «Эта малютка влюблена в меня». Это ему приятно; вчера вечером он был так же взволновал, как и я; но что это доказывает, кроме того, что его привлекают моя молодость и невинность? Думал ли он за час до этого обо мне иначе, как об интеллигентной служащей? Это я внушила ему все чувство, всю страсть. Он только настроился в унисон. О, нет у меня оснований особенно гордиться!
Но все-таки нет, я слишком унижаю себя. Это – неправда, это – неправда. Может быть, он и заразился моей страстью, но и он на некоторое время забыл около меня все, кроме меня, все, что не было мною. Когда надломленным голосом он сказал мне: «Прошу вас, не говорите со мною так жестоко!..» – в этот момент я хотела принадлежать ему, дать ему все возможное счастье.
И я хорошо знаю, что я могу дать ему счастье, без сомнения большее, чем вся та масса женщин, которые отдавались ему. Я вдруг стала знать себя лучше, вдруг стала лучше понимать себя! Еще вчера утром я испытывала отвращение и ненависть к вожделению; мне оно претило и меня возмущало, когда я ловила его в глазах мужчин по отношению к себе. И, когда какая-нибудь женщина признавалась мне, что чувствовала его к какому-нибудь мужчине, я отходила от нее, как от животного, влюбленного до безумия. Вчера вечером я познала вожделение и дрожала от счастья, чувствуя себя вожделенной.
Да, но куда же я иду?
Не следует скрывать от себя действительность, пускаться в поэзию самообмана. Вчера между мною и Герселем произошел более или менее выразительный обмен признаний в любви… Ведь не женится же на мне господин де Герсель. И мне страшно даже прочесть собственными глазами, если я напишу здесь о возможности другой развязки, единственной в данном случае… О, у меня, конечно, нет предрассудков, и я в силах отбросить все лицемерные приличия. Но состоять в услужении у помещика в Фуршеттери и в то же время быть его любовницей – это уж слишком позорно, слишком оскорбительно.
Нет, решительно не следовало бы мне думать, писать в это утро. Только что я была счастлива, а теперь вижу перед собой мрачную и тяжелую жизнь. О, в каком привилегированном положении находятся те, кто отдается своему инстинкту совсем просто, без рефлекса и сопротивления!
Нечто неожиданное. Господин де Герсель внезапно уехал утром в Париж. Я была в Виллеморе, когда пришла вызвавшая его депеша, и вернулась только около десяти часов. Он уехал из замка за сорок минут до этого.
Узнав это, я ощутила в себе нечто, что рассердило меня на саму себя; я ревновала. Я тут же подумала: «Его вызвала в Париж женщина», – и мое сердце болезненно сжалось. Потом я рассудила. Граф чувствует слишком большое презрение к женщинам, чтобы позволить обращаться с собой так повелительно. И потом все-таки в данное время я – та женщина, которая занимает его мысли. В этом я уверена. Несмотря на свою неопытность, вчера я не могла ошибиться.
Только что вернулась я домой, как мне доложили о посещении Мишеля Бургена. Он хотел видеть мать или меня. Я предпочла сама принять его: мать пустилась бы в бесполезную болтовню, стала бы обещать свою поддержку, дала бы ему надежду. С этим надо было покончить – достаточно было пяти минут. И все-таки я была не довольна собой. Ссылка на графа де Герселя, примешанная к разговору, лишила меня хладнокровия. Я не находила нужных слов, и главное, не была достаточно спокойной. Может быть, именно это и сделало меня более резкой, чем было нужно. Но – что делать? – я ничего не чувствую к Бур-гэну, кроме чисто рассудочной жалости, мое сердце не волнуется тем, что он меня любит. Или, вернее, я не думаю об этом человеке: его жизнь, его счастье, он сам – для меня совершенно безразличны.
4-го апреля, утром
Словечко от господина де Герселя. Какой-то эрцгерцог Петр, пишет он мне, потребовал его в Париж. Я грустна, я чувствую себя совсем ничтожной – какой-то Генриеттой Дерэм, дочерью управляющего в Фуршеттери, который украл у своего господина несколько десятков тысяч франков. Мне следует повторять это себе беспрестанно, чтобы успокоить свое сердце, пока мой господин, у которого я на жалованье, находится в обществе эрцгерцога Петра.
В то же время он оказал мне очень милое внимание, наскоро написав мне со станции письмо. Раз он так настойчиво просит меня написать ему, то я должна написать. Я попробовала, но чувствую, что не могу. Остановилась на первой же строке. Как назвать господина де Герселя? Вся фальшивость моего положения около него проявилась в этом: теперь я уже не могу обратиться к нему ни с каким именем.
Напрасны, напрасны все выкрики, которые я столько раз слышала в том маленьком, низшем обществе, где я живу, относительно уничтожения классовых преград, о современном равенстве. Никогда доселе классовые преграды не были так подчеркнуты, так ясно обозначены, как теперь, именно благодаря классовой розни.
Все, что, по мнению моих родителей, не хватало предкам де Герселя, может придать только большую важность единственной вещи, которая у него остается, – породе. Уж не одно ли только воображение, что я думаю про себя, будто я интеллигентна и свободна от предрассудков? То я воображаю, что ненавижу породу, то завидую ей… Мне нравится думать: «Я одинакова по существу с каким-нибудь де Герселем», но у Бургена такая претензия показалась бы мне только смешной.