Потом, взглянув на сына в упор, поднял палец с перстнем:
— Только чтобы здесь и корешка их не оставалось. Слышал? — Голос его стал еще тише: — Сторожей при хоромах, да при амбарах, да при кладовых поставь поболее и повернее. Добра много. На себя усадьбу берем.
Когда ясное солнышко после полудня своротило с красных окон Кучковых хором, боярина казнили.
Все обошлось спокойно. Лишних свидетелей не было.
X
Весть о случившемся быстро облетела всю округу.
Люди сбежались даже из дальних сел, и под вечер множество народу толкалось на берегу Москвы-реки, у подножия холма.
Смотрели туда, где над самой кручей, на воткнутом в землю высоком древке с золотым двузубым навершием, полоскался на ветру еще никем на Москве не виданный княжеский стяг.
Его алый атласный клин, то вытягиваясь хоботом, то переливаясь волнами, пламенел на закате. По багряному полю шелками да золотой ниткой был искусно вышит большеголовый лев, поднявшийся в ярости на задние лапы.
А позади стяга, вне боярского двора, под вековыми соснами были раскинуты шатры. Всех наряднее и всех выше был один — просторный, теплый. Все его полы были мечены одним круглым знаком, похожим на колесо. По доносившемуся из этого шатра беспорядочному шуму голосов слышно было, что там пируют.
Старого князя народ не успел толком разглядеть. Лишь один раз выходил Юрий из шатра. Он снял доспех и был теперь в такой же, как у Андрея, высокой шапке, отороченной бобром. Медленно прошагал он на крутую изголовь холма и, взявшись рукой за древко своего стяга, долго простоял там молча, скашивая узкие глаза то на закат, то на полдень, то на восход, будто высматривая такое, чего другим не видать.
Зато на долготелого княжича все нагляделись вдоволь, пока он расставлял сторожей да устраивал на ночевку владимирский полк.
Видели, как уже под вечер он на своем пегом страшилище выехал далеко за околицу провожать четыре груженые подводы. На них увозили во Владимир старуху боярыню с обеими снохами, с дочерью и с внучкой.
Откинув назад и вбок маленькую голову, княжич долго смотрел им вслед, пока медленный их поезд тянулся мимо распряженных обозных телег и полковых костров, которыми мигало в сумерках все широкое Кучково поле.
Когда к ночи народ стал расходиться по домам, толки о сегодняшних событиях были самые различные. О старом не плакали, новому не радовались. Всего значения происшедшего не понимал никто. Больше удивлялись и гадали не без страха о неизвестном будущем.
Полнолицая Гончарова жена, коренная вятичанка, никогда еще не живавшая под князьями, все не могла уразуметь, на что Юрию чужие села, когда у него под Суздалем и своих, как толкуют, не перечесть.
— Что дивиться, миланька? — отвечала ей соседка, вдова киевского серебреника, ядовитая старуха, видавшая на долгом веку всякие виды. — Не с одного цветка пчелка мед берет.
Многих мужчин изумляло, что Кучко, человек хоть и вспыльчивый, да осторожный, будто сам натолкнулся на грех. Зачем было бегать? Поклонился бы князю, одарил бы как следует. Упрямая овца — волку корысть.
— Вот и главно-то! — горячился пожилой кудрявый кузнец. — Уперся, как бык в стену рогами. Распалил воробьиное сердце! А нам отдуваться.
Кузнец был родом из Любеча, где его двор из-за княжеских усобиц четыре раза выгорал дотла. Он четырежды отстраивал его заново, но после пятого пожара потерял терпение и перебрался в Кучковы слободы.
— Что ты? — возражал ему степенный суздалец Неждан, боярский бортник. — Разве князя поклонами да подарками удовольствуешь? У него свое на уме: что задумал, то сделает. Нам ли его нрава не знать?
Третьяк, укладываясь на сеновале спать и натягивая на себя вместо одеяла короткий посконный зипун, весь в дырьях, окликнул соседа:
— Истома, ой Истома! Чего у тебя в брюхе больно громко урчит? Будто жеребец ржет!
— Заурчит, когда за весь день только раз хлебца ущипнул! — отозвался из темноты сонный голос Истомы.
— Нда-а! — протянул Третьяк. — Кабы не дыра во рту, жили бы да жили, ни о чем не тужили… — Он зевнул. — На молотьбу-то погонят нас завтра, что ли?
— Не на молотьбу, так на другое. В покое не оставят. Что при боярине, что при князе — нашему брату все едино свету не видать.
Третьяк выдрал из бороды застрявший еще с утра репей и ничего не ответил.
Жалел боярина один дурачок Зотик. Он сидел на холодном земляном полу в своем чулане один-одинешенек, нюхал душистый кипарисовый посох, подобранный днем в березовом лесочке, слизывал со щеки соленую слезу и приговаривал шепотом:
— Дитятко!
В опустевшей Параниной светелке ночевал назначенный Андреем Юрьевичем чернобородый дворский — управитель новой княжой усадьбы, которую велено было с этого дня называть не Кучковой, а по имени реки — Московой.
От яблочного ли духа, который сочился из соседнего подкровелья, от вчерашнего ли меда, выпитого в теплом шатре, дворский пробудился утром со свинцовой головой. Поднявшись с пуховой девичьей постели, он приотворил слюдяное оконце и хмуро оглядел неметеный двор.
А сквозь тонкие веточки плакучей березы синело чистое осеннее небо, полное непонятных надежд.
Новое сильнее старого.
Про то, каков был Кучко и чем досадил князю, забыли скоро. Запомнили только, что выдала его сорока.
И долго еще, веками, держалось поверье, что сорока на Москве — птица проклятая и что сорочьей породе здесь не житье.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В гостях у Долгорукого
I
Киевский племянник перехитрил суздальского дядю. Узнав, что Долгорукий ломится сквозь леса в его сторону, он направил ему удар в спину: подстрекнул рязанского князя напасть на Юрьеву волость, оставшуюся без защиты.
Встревоженный этим известием, Юрий повалил из Козельска назад, в Суздаль. На этом пути он только мельком заглянул в свое новое московское сельцо. Выслушал бородатого дворского, отдал два-три распоряжения и, не ночуя, двинулся под мелким осенним дождем дальше.
Рязанский князь дорого заплатил за озорство. Юрьевы сыновья Ростислав и Андрей выгнали его из отцовских земель с великим для него уроном. А затем, дождавшись первых заморозков, ворвались по синему льду в его вотчину и заставили его бежать в половецкие степи.
Юрий ликовал: это была полезная проба сил перед киевским поединком.
Во время лихого рязанского наезда новые Андреевы дружинники, братья Кучковичи, Яким и Иван, показали себя первыми удальцами и крепко полюбились княжичу.
Не так угодил ему красавец Петр Замятнич. Он хоть и ни в чем не оплошал, однако же не проявил в бою ценимого Андреем отчаянного буйства. Так, по крайней мере, отозвался о нем сам Андрей, когда, вернувшись домой, рассказывал о своем походе жене, умной и злой булгарке.