— Извините, могу я задать вам вопрос: почему вы все такие терпеливые с нами?
Она выслушала мой коряво составленный вопрос, опять чуть заметно улыбнулась:
— Мы знаем, в каких несправедливых условиях люди жили в Советском Союзе, особенно евреи. Поэтому мы стараемся помочь им как можно легче войти в новую жизнь в демократических условиях.
Я понял: перед нами просто была другая культура человеческих взаимоотношений — уважительная культура свободного мира. И я стал приглядываться и учиться у них культуре взаимоотношений — для будущего.
Поиск квартиры был хлопотным и изнуряющим делом. Дешёвые были в пригороде Рима — Остии. Там разрослась многотысячная колония наших беженцев, вроде гетто, образовался базар по продаже привезённых сувениров и вещей, процветали мелкие русские лавочки, открылись даже русские рестораны. Южане с Украины, бухарцы из Средней Азии и кавказские евреи охотно там обосновывались. Для них там была большая возможность впервые открыто заниматься частной торговлей. Однако нам уже больше не хотелось жить в контакте с этой публикой. Мы решили попытаться обосноваться в самом городе, который надеялись лучше узнать. Походили-поездили мы с Ириной по разным адресам, но за полагающиеся нам на квартиру гроши ничего найти не могли. Это нас угнетало, особенно Ирину. В пансионате нас торопили с выездом, мы уже должны были платить за свои комнаты сами, а деньги кончались.
Нас перестали кормить завтраками и ужинами. Теперь, когда раздавался крик официантки: «Аа-куу-шаать!» — это было не для нас. Быт всё утяжелялся: моя мама готовила еду для всех на маленькой электрической плитке, оставленной нам предыдущим беженцем, и всё в одной кастрюле. Накормить пять взрослых ртов такой готовкой, без кухни и посуды, было чудом. При этом отец был почти постоянно болен, устав от переезда и плохих условий, и мама ухаживала за ним. Нам приходилось и искать квартиру, и покупать продукты, и помогать маме, и возить отца к врачам. Надо было обладать большим терпением, силой воли и даже оптимизмом, чтобы спокойно воспринимать тяжести начала иммиграции. У Ирины терпения было мало, а оптимизма не было вообще. Она говорила:
— Я решилась уехать из Союза, чтобы улучшить нашу жизнь, а не для того, чтобы сделать её хуже. Если всё будет так, как теперь, то я не понимаю, зачем мы уехали.
Я, как мог, успокаивал её, но и сам не представлял ясно наше будущее.
— Поверь мне, всё образуется.
Это слово любил Лев Толстой и часто говорил «образуется». Но как и когда произойдёт это наше «образуется»? У Ирины было довольно ума, чтобы парировать все мои рассуждения со скептицизмом. Я начинал раздражаться, она — ещё больше.
Наш сын, живя с нами в одной комнате, слушал наши споры и всё мрачнел. Он вырос в традициях плотной родительской опёки, которая была единственно возможной гарантией успеха в неустроенном советском обществе. Интеллигентная молодёжь там не приучалась пробиваться в жизни самостоятельно. Теперь его тоже угнетали наши трудности и пугала неясность в будущем. Хотя сам он об этом не заговаривал, но я угадывал его мысли по постоянно насупленному лицу. Чтобы успокоить его, я сказал ему однажды:
— Послушай, чтобы ни случилось с нами, одно я тебе обещаю твёрдо: твое будущее я обеспечу в любом случае, тебе в Америке не будет хуже, чем в России.
Он выслушал с недоверием, как и Ирина. Оба они переставали верить в меня.
И из соседних комнат нашего пансионата всё чаше слышались звуки семейных скандалов — все так называемые счастливые семьи похожи друг на друга… Через месяц после выезда из Союза наша группа беженцев представляла собой сложный кипящий клубок. Но постепенно многие разъезжались по квартирам.
И тут нам неожиданно повезло: мы узнали про большую и недорогую квартиру на улице Триполитания, всем нам по комнате. Из неё должна была скоро выехать семья предыдущих беженцев. Хозяин, римский доктор, сам в ней не жил, а сдавал докторам из России — из профессиональной солидарности. В квартире выше этажом жила его мать, и мы договорились с ней. На душе стало немного веселей.
От прежних жильцов нам досталось наследство — два юноши, Саша и Юра, оба в возрасте моего сына — они занимали одну комнату из четырёх. Саша, внук большого генерала, порвал с состоятельной семьёй в Москве, примкнул к диссидентским кругам и выбрал для себя судьбу — уехать на свободу; Юра был круглый сирота. Оба были бедные и голодные интеллигенты, мы их как бы приняли в свою семью, всегда звали за стол и подкармливали. Уживаться с ними было куда проще, чем с беженцами в пансионате.
И Иринино настроение улучшилось, как только мы перестали общаться с их массой. Она читал на английском, была занята хозяйством, вместе мы осваивали новые для нас продукты в магазинах вокруг. Чтобы сэкономить на продуктах, по пути на английские курсы я ездил через полгорода на «круглый рынок», самый дешёвый. При скромных средствах жизнь заставляла учиться выбирать. А заодно приходилось осваивать кое-какие итальянские слова и выражения, это было интересно и легко.
Моя мама была счастлива расстаться с маленькой электроплиткой и единственной на всё-про-всё кастрюлей, в её распоряжении была теперь целая кухня с массой посуды. Всю жизнь хорошая хозяйка, она этим наслаждалась.
Я ходил в русскую библиотеку имени Гоголя, который долго жил в Риме, и брал там интересные книги для себя и для отца. Теперь и отцу полюбились библейские истории, и он читал их маме вслух. Она слушала вполуха:
— И вот народ еврейский перешёл по дну расступившегося Красного моря, и вода за ним замкнулась…
— Юля, а куда они ехали?
— Как — куда? Я же тебе читал: они убегали от египтян.
— Зачем?
— Как — зачем? Я же читал…
— Ах, я не помню. Я лучше пойду на кухню.
Ирине предложили по полдня работать переводчицей в ХИАСе, платили ей мало, но она прямо расцвела: это было и занятие, и всё-таки подспорье. Работала она с миссис Баттон и и по вечерам рассказывала мне разные грустные, а порой и комические истории беженских судеб, которые ей приходилось слушать и переводить. А мне тем временем сообщили, что все наши дипломы, патенты и список публикаций уже переведены на английский и отосланы в американское посольство в Риме. Жизнь становилась более размеренной, и нервы от этого немного успокаивались.
Уже прошло больше года, как я оставил хирургию, и почти вообще не работал. За четверть века напряжённой работы во мне выработалась привычка быть постоянно занятым, быть постоянно нужным моим пациентам и сотрудникам. Теперь я всё больше скучал по работе, просто руки чесались. Чувствовать себя никому не нужным тоже было тоскливо. В Риме был у меня знакомый хирург-профессор, он раньше год работал со мной в одном институте в Москве и там научился говорить по-русски. Мы были в приятельских отношениях, я даже принимал его дома. Я любил проявлять внимание к иностранным гостям, водил их в обходы по клинике, показывал им «интересных больных» (врачебное определение необычных случаев заболеваний и лечения), а многих приводил и домой. Ирина устраивала нам роскошные русские обеды: борщ, бефстроганов с картошкой, ещё что-нибудь традиционное. И, конечно, водка (и, конечно, в значительных количествах). Такое хлебосольство было для них экзотикой. Итальянца мы тоже гостеприимно кормили и сердечно развлекали. Теперь я радостным голосом позвонил ему — в полной надежде встретиться и, может быть, побывать в его клинике: так хотелось посмотреть европейскую клинику, снова пройтись по больничным палатам, зайти в операционную и почувствовать себя доктором.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});