Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот трактир всеми своими атрибутами удовлетворял требованиям классического трактирного corpus hermeticum: входящий сюда незнакомец чувствовал себя так, будто вторгся в чей-то дом, он был единственным чужаком в зале и, стоя в дверях, добрых пару минут подвергался инициационному ритуалу внезапно наступавшего молчания и испытующих взглядов. Каждый его жест мог быть использован против него — исключительно в интеллектуально-полемическом, понятное дело, смысле, ничего кровавого здесь никогда не происходило. В худшем случае прессинг направленных из-за столиков взглядов был элементом религиозной войны. Именно в этот трактир каждый день в убийственной спешке по дороге из почтового отделения забегал пан Начальник и, гонимый паническим страхом перед пани Начальниковой, стоя опрокидывал двести грамм. (Подобный тип страха, равно как и способ его укрощения, окажутся в следующих поколениях чертами чрезвычайно хорошо наследуемыми.) Именно в этом трактире трагически оборвался невеселый жизненный путь его младшего сына. Именно в этом трактире случилась тысяча приключений и была рассказана тысяча историй.
— А потому идите, братья, и будьте полны смирения, — слышу я голос депутата Кобелюша из СЛД. — Идите и убеждайте, — говорит депутат голосом доброго и мудрого пастора, — идите в смирении, убеждайте, уговаривайте и будьте тверды.
Очнувшись окончательно, я еще раз присматриваюсь к нему в последней надежде, что по крайней мере внешний облик его мне удастся поставить под сомнение. Но где там!
Этот коммуняка выглядит так, как сейчас выглядят все коммуняки. Этот коммуняка выглядит как европеец. У него хороший костюм, хорошая рубашка, хорошо подобранный галстук, и даже подстрижен он хорошо. Как тут доказать, что это только личина, думаю я в горячке, ведь не брошусь же я на него, не разорву ему эту голубую рубашку от Freemans, чтобы показать, что на груди у него синими чернилами выколоты серп и молот. И я машу на все рукой — в конце концов есть на свете вещи более важные, убеждаю я себя, например любовь, ведь любовь — это в жизни самое важное, любовь даже важнее, чем административная реформа, говорю я себе и, неожиданно обрадованный этой мыслью, ресторан «Огродова» (бывший «Пяст») покидаю.
Но на пороге, кажется, еще один голос из прошлого долетает до меня. Я стою и с любопытством напрягаю слух. Так оно и есть. Духовая капелла старого Ноговчика играет «Frühlingmarsch». Владелица кафе-мороженого пани Фурток (да-да, жена форварда-бомбардира Яна Фуртока) щедро сыплет банкнотами, и капелла трогается дальше. Героически поддерживающие традицию музыканты с минуту совещаются, идти ли сначала к складу или к супермаркету. Они исчезают за углом. Через минуту я слышу мощные и даже неплохо сыгранные такты «Марша победы» («Victoria Marsch»). Играют перед складом.
Старый Кубица и темнота
Старому Кубице, если бы он еще был жив, было бы сто пять лет, то есть он все равно бы уже не был жив. Он был отцом моего отца, был моим вторым, а по сути первым дедушкой, от него я унаследовал фамилию (под этим прозвищем, Старый Кубица, он был известен всем и каждому; посвященные знали, что настоящее его имя Павел Пильх), запальчивый характер, склонность к дурным привычкам, бычью силу и еще пару других качеств, о которых мне пока неловко говорить. Старый Кубица был, например, неисправимым женоненавистником, что звучит несколько тавтологично, поскольку в те времена, в первой половине двадцатого века, в тех краях, в известной своим распутством долине Вислы-Яворника женоненавистничество было принципом элементарным, женщины, как и столетия тому назад, жили там в угнетении, подавлении и унижении. Но Старого Кубицу несказанно раздражали даже эти угнетенные, подавленные и униженные девы; может, его унижало их унижение? Это вполне вероятно. Старый Кубица был слегка затронут манией величия; величие же, пусть и мнимое, не переносит ничтожности, а униженность есть род ничтожности.
Одержимый демоном святой истины, он снимал со стены двустволку и неустойчивым шагом направлялся на поиск прячущихся по дому теток, девок и старух. Однако его ритуальная охота на баб переходила границы охотничьего искусства, ergo переставала быть благородным мужским развлечением; скорее это был мрачный шаг в сторону окончательного разрешения женского вопроса. Если и была в этом смертоубийственном исступлении какая-то черта и без того проблематичного благородства, то заключалась она в том, что тотальное уничтожение женского пола Старый Кубица скромно намеревался начать с собственной семьи и ближайших соседок Знаменитые тираны-убийцы XX века подобной скромностью не обладали. Мрачная, отчасти дарвиновская и насквозь антифеминистическая идея Старого Кубицы разделила, однако же, судьбу других идей, воплощением которых должно было стать конкретное действие. Здесь тоже не хватило действия; действие было слабым, неудачным, неумелым. Шаги были неуверенными, движения спонтанными, трагикомическую идею несостоявшихся экзекуций овевал молочно-белый туман алкогольного психоза. По рассказам отца, который несколько лет в качестве адъютанта ходил рядом со Старым Кубицей и горящим факелом освещал темноту, в которой трусливо прятались предназначенные для отстрела представительницы прекрасного пола, так вот, по рассказам отца, за все время этих охот раздался лишь один-единственный выстрел. Какая-то из теток, начисто лишившись остатков инстинкта самосохранения — что, впрочем, весьма типично для всего женского пола, — в самом разгаре погони высунулась из-за угла.
— Марина, защищайся! — рявкнул Старый Кубица, сам не веря блаженству столь скорой развязки, сорвал с плеча охотничье ружье и выстрелил. Тетка Марина упала как подкошенная и начала кататься, метаться и выть нечеловеческим голосом, каковое поведение добавило Старому Кубице еще один аргумент в пользу видовой неполноценности женщин. Ведь первый выстрел, в соответствии с джентльменскими принципами, был предупредительным, и Старый Кубица прекрасно знал, что снаряд прошел как минимум в метре от тупой Марининой головы.
Время охоты на баб было уже, однако, временем заката, временем непонятной боли. А время подъема и гармонии в жизни Старого Кубицы не было слишком долгим. В одной из краковских галерей несколько лет назад экспонировалось собрание архивных фотографий межвоенного десятилетия. На двух или трех снимках, запечатлевших пребывание прогрессивных польских крестьян-гуралей в Швейцарии, я узнал профиль и характерную сдержанную улыбку Дедушки Кубицы. В двадцатые годы он был стипендиатом министерства сельского хозяйства, посещал швейцарские хозяйства, ловко подсматривал, как они организованы, и вскоре по возвращении в Яворник добился такого технологического и экономического уровня (легендарные автопоилки! перед войной! в Висле-Яворнике!), который до сей поры в тех краях неизвестен и недостижим. Но, как я сказал, опережение эпохи и жизненная фортуна продолжались недолго. Случилась какая-то неудачная сделка, он подписал чьи-то векселя, партнер оказался неплатежеспособен, и Кубица потерял все. Хозяйство (более двадцати гектаров) осталось, но весь доход шел теперь на выплату долга. Старому Кубице — фанатику идеи сверхчеловеческой работы в нечеловеческих условиях, автору поговорки, что человек должен делать не столько, сколько может, а столько, сколько нужно («не стоко скоко льзя, а стоко скоко надыть»), — суждено было стать посвященным в тайну работы поистине нечеловеческой, работы без смысла, антиработы, работы нетворческой, работы рабской.
Если в настоящей работе присутствует элемент любовного восторга (а он присутствует, и не элемент даже, а сама суть), если работу сравнивать с любовью, то можно сказать, что работа без удовлетворения и оплаты — все равно что любовь за деньги, технологически происходит то же самое, но все напрасно. От великих романтиков, вечно жаждущих великой любви, мы знаем, го их сочинений мы вычитали, сколь напрасной и безнадежной является иллюзии утоления истинного любовного голода в тайных домах терпимости.
Я не помню, кто — писатель, социальный аналитик, интеллектуал, проницательный человек, владеющий пером, — не помню, кто в своих автобиографических лагерных заметках сделал меткое замечание, что людям по природе ленивым было, как ни парадоксально, легче пережить лагеря, чем людям по природе работящим. Ленивому всегда скорее безразлично, к какой работе его принуждают, а любящий работать, будучи принуждаем к работе абсурдной, испытывает адские страдания. Для человека пишущего нет большей муки, чем писать что-то, не представляющее ценности. Франц Кафка, например, был человеком пера, и, работая в канцелярии страховой фирмы, он именно пером и пользовался, но эта кажущаяся тождественность писания творческого и писания механического была для него источником страданий поистине кафкианских. Старый Кубица был, как я сказал, фанатичным поклонником работы, изысканным знатоком аграрного искусства, и никчемность этого искусства, от которого осталась одна механика, одна технология, была для него невыносима.
- Сила Каменного Деда - Ежи Сосновский - Современная проза
- Стэн Лаки - Ежи Сосновский - Современная проза
- Чёртово дерево - Ежи Косински - Современная проза
- Тени Пост-Петербурга - Андрей Дьяков - Современная проза
- Тибетское Евангелие - Елена Крюкова - Современная проза