Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да не трясись ты, заячья душа! – дернул его за рубаху Барашков. – Чего ты испугался?
– Вот там… вон там, – проклацал хлопец, тыча пальцем за плетень, – ко… коммунист забитый лежит…
Ночь сразу показалась мне холодней и темней.
Проводник едва волочил онемевшие от страха ноги. Он жестоко почесывался и подтягивал наспех надетые полотняные штаны.
Минут пять шли мы по полоске травы между двумя размытыми колеями.
– Вот та пятистенка! – простучал он зубами, тыча пальцем в темноту и сразу же поворачивая вспять.
Мы все же заставили его подвести нас к воротам крепкого шестиоконного дома с вычурными наличниками и флюгером на трубе над высокой железной крышей. На глухом заборе белело какое-то объявление. Я разглядел черного фашистского орла. Барашков осторожно посветил электрофонариком: «Назначенному немецким командованием бургомистру подчинение обязательно. За ослушание – расстрел!»
Из-за забора донесся какой-то подозрительный шум. Я крепко схватил Барашкова за рукав.
– Слышишь? – прошептал я.
Барашков зло блеснул глазами и буркнул уничтожающе:
– То корова в хлеве жвачку жует! – Он повернулся к нашему проводнику: – Беги домой, и ни гугу!
Парень юркнул в сторону – только пятки засверкали.
3
Карабкаясь через забор, я порвал свои хлопчатобумажные шаровары. Прыгая вниз, ушиб больную ногу.
– Открой, дядя! Отчини дверь! – несмело повысил голос Барашков, шепотом обругав меня нехорошими словами. – Отчини, дядя!
Я боролся со смехом: «Дядя! К дяде в гости пришли!» Но это был неискренний, противный смех.
– Кто там еще? – глухо послышался за дверью недовольный, строгий голос. – Что надо? Кто вы?
– Полиция! – ответил Барашков. – А ну отчиняй, а то выломаем!
Звякнула щеколда, нас впустили, и мы, пройдя сквозь темные, заставленные кадками сени, в которых пахло кислой капустой и прокисшими овчинами, очутились в темной и душной горнице. Я поймал себя на том, что машинально искал глазами электровыключатель.
Бургомистр, зевая и крестя рот, долго возился со спичками, ломал их трясущимися пальцами, пока лучи наших фонарей скользили по бревенчатым стенам и небеленому потолку. Наконец, осветив два испуганных лица – бургомистра и его жены, над столом загорелась старинная висячая десятилинейная лампа под жестяным зеленым абажуром.
Совсем недавно, вдруг вспомнил я, при электрическом свете писал я прощальные письма матери, друзьям, и вот самолет «дуглас», подобно машине времени, перенес меня на много-много лет назад, в старый мир, в мир бургомистров, полицейских, во времена Мамаева ига!..
– Добрый вечер! – сказал я неуверенно и машинально, по штатской привычке сдернув с головы пилотку.
Лица хозяев сделались еще более встревоженными при виде наших полуавтоматов и нашей формы.
– Мы партизаны! – заговорил Николай, кинув на меня испепеляющий взгляд. Голос его заметно дрожал, лицо тоже было испуганным.
Я снова нахлобучил пилотку. Скрывая смущение, пробормотал:
– Разрешите? – И стал пить колодезную воду из железного ковшика в кадушке у двери.
Бургомистр, босой, в одном исподнем белье, попятился, тяжело опустился на широкую скрипучую лавку под новеньким длинным плакатом, на котором черным по белому было напечатано: «Трудолюбивому крестьянину – своя земля». В затянутом паутиной красном углу я увидел почерневшую божницу с иконой темного письма и запыленными холщовыми полотенцами с вытканным на них черно-красным нехитрым узором. На иконе – засиженный мухами Георгий Победоносец на коне, приканчивающий копьем змея.
Я огляделся – дом сложен из плохо отесанных, но довольно толстых сосновых бревен, щели замазаны глиной с мохом, пол дощатый, грязный. Под святым Георгием – стол с дубовыми лавками у стен. Большая белая печь с черными чугунами, полати с подушками и ватным одеялом, боковушка с дощатыми стенками и ситцевым пологом над дверным проемом…
– Мы партизаны, – строже и басовитее повторил Барашков, находивший, видимо, поддержку в этих словах. – Мы пришли сюда, чтобы… – Он замялся, посмотрел на широко раскрытый щербатый рот бургомистра, на сухие руки его жены, теребившие передник, и закончил: – Собрать у вас что из еды…
Хозяйка засуетилась, юркнула было в сени, но Барашков преградил ей путь:
– И еще одно дело есть. Но о нем потом. – Мне он шепнул зло: – Куда под окно сел? Чему тебя учили?!
Сидя за столом и без особого аппетита наспех глотая зажаренную на тагане в каминке яишню с салом, закусывая самогон солеными огурцами, мы хранили молчание и не спускали глаз со старавшихся быть гостеприимными хозяев. Самогон, испробованный мною впервые, отдавал гарью и был противен на вкус, но скоро развязал языки. Мы попробовали было расспросить хозяина о немцах, часто навещавших Кульщичи, но бургомистр отвечал бессвязно, бестолково, и разговор никак не клеился. Он моргал такими же мутно-голубыми, как и его самогон, глазами, сопел и нервно пощипывал жидкую пегую бородку пожелтевшими от самосада пальцами.
Хата как хата. Тикают ходики. Обыкновенные хозяева. Я все еще с трудом верю, что я в тылу врага, что передо мной предатели. И вдруг вижу – на столе спичечная коробка. Немецкая коробка. С фашистским орлом. И свежий номер газеты. Передовица «Нового пути» посвящена «земельному закону», подписанному рейхсминистром оккупированных восточных областей. На первой странице – «Пояснение к новому порядку землепользования». Подпись – «генеральный комиссар Белоруссии фон Кубе». Карандашом отчеркнуто место: «За государственные поставки крестьяне всей деревни отвечают полностью под круговую поруку…»
– Выпейте, пан бургомистр, – нерешительно сказал Барашков, наливая из четверти щедрую порцию в алюминиевую немецкую кружку. – Не за знакомство – за встречу. Ведь мы с вами знакомы. Помните, в лесу вы нам повстречались. Выпей! – добавил он настойчивей, видя, что бургомистр норовит отказаться от угощенья.
– Да я разве гнушаюсь?! – заюлил тот. – С полным нашим удовольствием выпью, чтобы, значит, приятное знакомство закрепить!
Бургомистр осушил свою чарку, крякнул, поскреб волосатую грудь, зачесался, как боров, спиной о стену. Жена его хлопотала у стола, шаркала по половицам босыми ногами, трясущимися руками доставала из печи, подпола и шкафа вкусную снедь для дорогих гостей, пока стол не затрещал от всяких разносолов: вареной бульбы, квашеной капусты в глиняных мисках, топленого молока и творога, яиц, масла, сала, меда.
В лампе коптил фитиль. Я подкрутил его, и тут же больно кольнуло в сердце воспоминание: последний раз я видел такую лампу полгода назад в деревне под Казанью, прощаясь темным январским утром с мамой и сестрой.
Я был очень голоден, однако через силу глотал все эти яства, не чувствуя их вкуса, стремясь лишь оттянуть конец этой последней вечери. Но вот мы встали и поблагодарили хозяйку. Мне было до боли жаль эту седую молчаливую женщину…
– Кушайте, касатики, кушайте в полную душу! Не побрезгуйте!..
Помолчали. Посмотрели на ходики: полпервого… За печкой шуршали прусаки. В свете керосиновой лампы, в отблесках огня в каминке́ лица прямо рембрандтовские.
Тик-так-тик-так… Казалось, ходики стучат все громче. Неподвижная черная гиря на цепи…
– Пора! – негромко сказал я Николаю – тот все еще переминался в нерешительности – и, отвернувшись, с полуавтоматом наготове поспешно двинулся в другой угол комнаты – для того якобы, чтобы яснее рассмотреть фотографии на стене.
– Так вот, – неуверенно начал Николай, глотнув остатки самогона в кружке. – Мы пришли сюда вроде бы как для того, чтобы… э-э… тот человек, с которым вы на подводе ехали… Понимаете… то есть понимаешь?..
– Может, еще молочка желаете? – залепетала хозяйка. – Вечорошнего… Или самоварчик? Откушайте нашего угощения, господа-товарищи!..
Тяжело вздохнув, Николай выпил стакан молока, переправил пальцем в рот коричневую пенку и продолжал:
– В общем, мда… мы знаем все! Запри-ка, Витя, дверь. Это ты выдал… Да ну вас, не хочу я чаю, не треба… самогонку мы, извините, заберем.