В комнате воцарилась тишина. Слышно только было, как кричат где-то на крыше воробьи. Этот веселый, с детства знакомый щебет перенес Устима к его хате под соломенной крышей. Все. Больше он никогда уже не постучит в маленькое оконце, не увидит испуганно-радостное, чернобровое, померкшее от горя, но все еще красивое лицо Марии, не посадит сыновей себе на колени. Не промчится на коне от одного панского двора к другому, поджигая их со всех сторон.
— «Впрочем, все сие постановление, — продолжал читать председатель, совсем почти не повышая голоса, — комиссия военного суда, не приводя в надлежащее исполнение, передает на благорассмотрение и конфирмацию власти высшей воли…».
«Имеют быть казнены смертью…» Не обмануло, значит, его предчувствие. На высшее начальство никакой надежды нет: оно, как известно, всегда старается и само зуботычину дать, а не то, чтобы придержать руку тех, кто помельче. И все за смерть Ивана Сала, хотя их вина в том и не была доказана. И царский манифест не помог. А все потому, что дело совсем не в смерти Ивана Сала, а в том, что он громил и порол панов. Этого они не могут простить ему, за это они его ставят под пулю. И ликовать же будут, проклятые! Ну, да погодите! Не спешите устраивать поминки. Пуля еще в ружье, а не в его сердце.
— Ну, Устим, прощай, — сказал Данило, еле сдерживая слезы, — может, уже и не увидимся на этом свете…
— Увидимся! — ответил Устим с таким внутренним спокойствием, что и Данило ободрился. — А народ здесь добрый. Попрощаться всегда позволят.
Солдатам подали команду уводить осужденных. Устима и Данилу увели в камеры смертников. Здесь было и окно, забранное толстой решеткой, и топчан. Но караульные ходили, как ходят мимо комнаты, в которой лежит покойник. Говорили шепотом, старались лишний раз не стукнуть. Но лучше бы они его закрыли в ту же крысиную нору и мучили: тогда он не так бы остро, не с такой бы болью ощущал холод постоянно стоящей рядом с ним смерти. Нет, нужно что-то делать! Устим ощупал решетку окна. Прочно вмурована. Достать пилу? Нет, это не годится. Ведь каждую минуту может открыться дверь и его поведут. А эту решетку не перепилишь за день или два. Да и на то, чтобы пилу достать, нужно время. Но что же? Что придумать? Устим стучит в дверь.
— Что тебе, братец? — тотчас же откликается караульный солдат, заглядывая в глазок.
— Куда нас поведут?
— А бог же их знает, — сочувственно вздыхает солдат, и Устим по глазам его видит, что он не обманывает, а и сам не знает. — А к чему это тебе?
— Да ведь у меня жена, дети. Передать бы как-то им, чтобы хоть место знали.
— Это конечно, — соглашается караульный. — Сыновья, они, может, только и помянут. У меня вот нет никого. Мать была, да и ту пан запорол до смерти…
— Так разузнай, а?
— Попробую.
«Властью высшей воли» в Подольской губернии был генерал-губернатор Бахметьев. На его конфирмацию комиссия военного суда и передала смертный приговор, вынесенный Кармалюку и Хрону. Правитель канцелярии, человек очень осторожный, изложив генерал-губернатору суть дела, сказал:
— Не знаю, как вы на это дело взглянете, ваше превосходительство, но я лично сомневаюсь…
— Ну, ну, говори!
— Оно, конечно, может, и ничего, ежели никто не копнет…
— Да говори яснее! Ничего понять не могу!
— Есть там два скользких пунктика: всемилостивейший манифест…
— Так это все было до манифеста?
— Не все. Но главный пункт обвинения — лишение жизни Ивана Сала — подходит под всемилостивейший манифест. Да разбойники этого Ивана Сала и не убили, а он умер несколько дней спустя… Оно, конечно, ничего, ежели ничего. Но если приедет кто-то из сената докопнется…
За дверью опять гремят ключи. Устим невольно вздрагивает. Нет, это не они. Это еще не за ним пришли. Смерть еще раз прошла мимо. Он будет жить еще минуту, еще час, еще день…
Какое великое благо, что человек не знает, когда он умрет. Эта мысль почему-то никогда не приходила Устиму в голову, а сейчас, ожидая казни, он точно открытие сделал. Иногда такое отчаяние охватывало душу, что казалось: какой угодно конец, но только бы быстрее. За эти минуты приступов отчаяния Устим ругал себя и с ожесточением боролся с ними. Он убеждал себя, что безвыходного положения нет. Умереть он всегда успеет, а пока бьется сердце, нужно думать только о жизни.
Шли дни, недели, а смерть не стучала в дверь камеры Устима. Иногда было такое ощущение, что с того мгновения, как он услышал приговор: «Имеют быть казнены смертью…», время остановилось. Сегодня вот уже ровно месяц как за ним захлопнулась дверь камеры смертника.
У пани Розалии был день рождения. В Головчинцы непрерывным потоком ехали гости. И все как самый дорогой подарок подносили пани Розалии радостную новость: ее лютый враг Кармалюк казнен. Получил все-таки гайдамака по заслугам. Передавали даже подробности казни. Одни утверждали, что его повесили на площади в Каменец-Подольске и он до сих пор болтается в петле; другие говорили, что его расстреляли и зарыли, как собаку, за оградой кладбища.
Пан Пигловский предложил тост за погибель всех гультяев, и гости дружно подняли «кухли до горы».
Дошла весть о казни Устима и до Марии. Она упала перед иконой и не поднималась с коленей всю ночь. Она ни о чем не просила бога: из головы ее вылетели все молитвы. Она и не плакала: слезы нестерпимо горячим, скипевшимся комом стояли в горле, а глаза были сухи.
А в доме пана Пигловского рекой лилось вино, гремела музыка, кружились пары танцующих. Ясновельможное панство впервые за многие годы веселилось, не опасаясь, что на дом налетит Кармалюк. Все давно забыли, что съехались на день рождения пани Розалии. Праздновалась победа над Кармалюком.
Но паны поспешили с поминками. Генерал-губернатор Бахметьев, в чьей воле было казнить или миловать, требовал от комиссии военного суда все новых и новых справок. Генерал-губернатор понимал, как будут возмущены паны, если он отменит приговор суда. И за все содеянные преступления Кармалюка надо казнить. Он ведь не просто сжег двор пана Пигловского, мстя ему за свои обиды, а объявил войну, по сути дела; всему существующему порядку. Но, во-первых, ничего достоверно не установлено; во-вторых, даже то, что доказано предположительно — разгром Пигловского и смерть Сала, — было совершено до всемилостивейшего манифеста, а значит, и прощено уже ему. Надо найти новые улики или как-то обойти этот манифест.
Что это? Открывают дверь? Вот и пришли…
Гремя кандалами, Устим встает с топчана. Его выводят из камеры. В узком темном коридоре он сталкивается с Данилом и не узнает его: так тот зарос и похудел. Да, видно, и он, Устим, очень изменился, потому что Данило тоже удивленно смотрит на него. В слезящихся, красных от бессонницы глазах Данилы Устим читает то, что жжет и его душу: неужели конец? За этот месяц и пять дней так много раз казалось: все, конец, что когда конец вот действительно наступил, то не верится, что на этот раз смерть уже не пройдет мимо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});