изменил: он голову склонил
хозяйке на колени.
«А ну, паршивец, прочь! Безвинных не порочь,
коварно козни строя!»
Проснулся Купидон: чем провинился он,
за что лишен покоя?
Красавица гневна: «Поди! — кричит она. —
Или не знаешь, кто я?
Я взором жгу сердца, любого храбреца
могу я сделать трусом.
Любви моей вкусил герой в расцвете сил
и стал юнцом безусым!
Любовь моя разит, любовь моя грозит
отравленным укусом!»
Опешил Купидон, вскочил — и всякий сон
слетел с него мгновенно.
Глаза протер, дрожа, как будто на ужа
наткнулся в стоге сена.
Пробормотал: «Прости», и, торопясь уйти,
залепетал смиренно:
«Гостя в твоем дому, не думал никому
я причинить обиду!
Но ты должна понять: тебя я мог принять
за мать мою — Киприду!
Неотличимы вы. Сию деталь, увы,
я выпустил из виду!»
(Р. Дубровкин)
СОРОК ТРЕТЬЕ,
в котором поэт обращается к соловью
Altera inventio[71]
На ту же мелодию
Потешник-соловей, под пологом ветвей
свои поешь ты песни.
А я, к веселью глух, стихи слагаю вслух,
душе твержу: «Воскресни!»
Все, чем я прежде был, для Юлии забыл,
для той, что всех прелестней.
Ты свежестью ночной омыт, певец лесной,
а я омыт слезами!
Душою не криви — в них не зажечь любви,
как в сказочном бальзаме.
Моленья прочь гоня, она сверлит меня
холодными глазами.
В прохладе и тени твои проходят дни
у гротов родниковых,
А мне и зимним днем не совладать с огнем
раздоров пустяковых.
Над вешнею листвой полет свободен твой,
а я томлюсь в оковах.
Для девичьих очей ты в тишине ночей
поешь, Орфей весенний,
Покуда, скован тьмой, крадется голос мой,
как из могильной сени.
Страданья ковш испит — мой стих едва хрипит
от новых опасений.
С погожим ветерком ты издавна знаком,
жилец ночного сада,
А я горю в огне, и недоступна мне
желанная прохлада.
В страдальческом чаду от Юлии не жду
я ласкового взгляда.
Ты невредим — я хвор: подписан приговор
красавицею злою!
Не знаешь ты обид, а я насквозь пробит
Амуровой стрелою.
Ты весел — я уныл, мой дух давно изныл
под горькой кабалою.
Порхая по кустам, ты беззаботен там,
где мною правит злоба.
Различий нам не счесть, и все же сходство есть:
с тобой певцы мы оба!
Одна и та же страсть нам не дает пропасть
с рождения до гроба.
Так, жизнь кляня свою, внимал я соловью
в раздумьях о любимой,
О Юлии моей, навеки верен ей
душой неколебимой,
Душой, что в жарких снах сгорает в пламенах
любви неистребимой.
(Р. Дубровкин)
СОРОК ЧЕТВЕРТОЕ
Inventio poetica: grues alloquitur[72],
обращение к журавлям
На ту же мелодию
Весь журавлиный строй рыдает надо мной
в рассветном озаренье.
Гляжу в седую высь — и слезы полились,
и горько их теченье.
Взываю вновь и вновь к тебе, моя любовь,
к тебе, мое мученье.
Я вижу, журавли, вас крылья повлекли
в тот край, где все мне мило.
В тот чудный край, туда, где ты, моя звезда,
навек меня пленила.
Я был вернее слуг. Ужели ты, мой друг,
забыла все, что было?
Изгнанник, странник, гость, терплю чужбины злость,
сиротство, спесь людскую.
Чернеет плащ, как тень, и в сердце каждый день
ношу я тьму такую.
Взлететь бы — крыльев нет! — за журавлем вослед —
и к той, о ком тоскую!
Ты волен, журавель, лететь за сто земель
и сесть в стране блаженной.
Источник навестишь, — и жажду утолишь
прохладой драгоценной.
Там райские места. Там ждет меня мечта,
отрада жизни бренной.
Помедли, погоди! — И на твоей груди
рукою запоздалой
То имя, что ношу, я кровью напишу,
своею кровью алой.
Лишь той, кого люблю, я весточку пошлю
без жалобы усталой.
Пошли ей, Боже, свет счастливых долгих лет,
забудь свои угрозы.
Все блага, как цветы, царице красоты
даруй, исполнив грезы.
А там, где шла она, в страдальца влюблена,
пускай зажгутся розы!
Во мгле чужих долин гляжу на стройный клин,
струящийся над бездной.
Летит он в те края, где Юлия моя,
стремится к ней, прелестной.
Молюсь, кричу о ней — и стая журавлей
уносит весть любезной.
(В. Леванский)
СОРОК ПЯТОЕ
Диалог, в котором поэт разговаривает с другом о своей любви
На мелодию «Уж совсем весна начиналась»
«С чего так бледен ты?» — спросил меня мой друг.
Я с грустью отвечал: «Из-за любовных мук.
Всему причиною Амура меткий лук».
«Кто породил тебя?» — он вопросил тогда.
«Любовь, — я отвечал, — да горькая беда.
А нянькою моей тоска была всегда».
Еще спросил меня: «Где проживаешь ты?»
«Мой дом, — я отвечал, — обитель маеты,
А хлеб насущный мой — бесплодные мечты,
Да недоступная краса, да злой обман,
Да из пустых надежд мучительный туман,
А речь безумие поймало на аркан».
«Каков, — промолвил он, — любимый твой наряд?»
«Он у меня один — и в зной, и в дождь, и в хлад:
Терпение и