За ужином мы опять сели рядом с Гоголем. Я был очень огорчен, что отец мой остался ночевать: предположения мои насчет охоты не осуществились.
— О чем вы так задумались? — спросил меня Гоголь. — Вы, кажется, не в своей тарелке.
Я объяснил причину моих сокрушений.
— А вы большой охотник?
— Страстный!
— Часто охотитесь?
— Если удастся, завтрашний день в первый раз буду охотиться.
— Вот как! Так, может быть, вы вовсе не охотник, и если дадите сорок промахов, то и разочаруетесь.
— Дам сорок тысяч промахов, но добьюсь до того, что из сорока выстрелов сряду не сделаю ни одного промаха.
— Ну, это хорошо; это по-нашему, по-казацки!
Для ночлега мне отвели комнату в доме, а Гоголь, приехавший днем прежде, расположился во флигеле. На другой день, часу в восьмом, отец мой приказал запрягать лошадей. Я пошел во флигель, чтоб попрощаться с Гоголем, но мне сказали, что он в саду. Я скоро его нашел: он сидел на дерновой скамье и, как мне издалека показалось, что-то рисовал, по временам подымая голову кверху, и так был углублен в свое занятие, что не заметил моего приближения.
— Здравствуйте! — сказал я, ударив его по плечу. — Что вы делаете?
— Здравствуйте, — с замешательством произнес Гоголь поспешно спрятав карандаш и бумагу в карман. — Я… писал.
— Полноте отговариваться! я видел издалека, что вы рисовали. Сделайте одолжение, покажите, я ведь тоже рисую.
— Уверяю вас, я не рисовал, а писал.
— Что вы писали?
— Вздор, пустяки, так, от нечего делать писал — стишки.
Гоголь потупился и покраснел.
— Стишки! Прочтите: послушаю.
— Еще не кончил, только начал.
— Нужды нет, прочтите что написали.
Настойчивость моя пересилила застенчивость Гоголя; он нехотя вынул из кармана небольшую тетрадку, привел ее в порядок и начал читать.
Я сел возле него с намерением слушать, но оглянулся и увидел почти над головой огромные сливы, прозрачные, как янтарь, висевшие на верхушке дерева. Я забыл о стихах: все мое внимание поглотили сливы. Пока я придумывал средство, как до них добраться, Гоголь окончил чтение и вопросительно смотрел на меня.
— Экие сливы! — воскликнул я, указывая на дерево пальцем.
Самолюбие Гоголя оскорбилось; на лице его выразилось негодование.
— Зачем же вы заставляли меня читать? — сказал он, нахмурясь. — Лучше бы попросили слив, так я вам натрусил бы их полную шапку.
Я спохватился, и только хотел извиниться, как Гоголь так сильно встряхнул дерево, что сливы градом посыпались на меня. Я кинулся подбирать их, и Гоголь также.
— Вы совершенно правы, — сказал он, съев несколько слив, — они несравненно лучше моих стихов… Ух, какие сладкие, сочные!
— Охота вам писать стихи! Что вы, хотите тягаться с Пушкиным? Пишите лучше прозой.
— Пишут не потому, чтоб тягаться с кем бы то ни было, но потому, что душа жаждет поделиться ощущениями. Впрочем, не робей, воробей, дерись с орлом!
Я хотел было отвечать также пословицей: дай бог нашему теляти волка поймати; но Гоголь продолжал:
— Да! не робей, воробей, дерись с орлом.
Взгляд его оживился, грудь от внутреннего волнения высоко поднималась, и я безотчетно повторил слова его, сказанные мне накануне: «Ну, это хорошо, это по-нашему! по-казацки».
Человек прибежал с известием, что отец меня ожидает. Я дружески обнял Гоголя, и мы расстались надолго.
Через несколько лет после этого свидания показались в свет сочинения Гоголя.
С каждым годом талант его более и более совершенствовался, и всякий раз, когда мне случалось читать его творения, я вспоминал одушевленный взгляд Гоголя, и мне слышались последние его слова: «Не робей, воробей, дерись с орлом!»
Н. П. Мундт. Попытка Гоголя
Прочитав почти все, что было писано о Гоголе, я ни в одной биографической о нем статье не нашел рассказа об одном довольно замечательном обстоятельстве в его жизни. Как самая малейшая подробность о такой знаменитой личности, какою был Гоголь, должна быть интересна для каждого, то я решаюсь передать о нем известное до сих пор только мне и весьма немногим.[83]
В одно утро 1830 или 1831 года, хорошо не помню, мне доложили, что кто-то желает меня видеть. В то время я занимал должность секретаря при директоре Императорских театров, князе Сергее Сергеевиче Гагарине, который жил тогда на Английской набережной, в доме бывшем Бетлинга, а теперь, кажется, Риттера, где помещалась и канцелярия директора.
Приказав дежурному капельдинеру просить пришедшего, я увидел молодого человека, весьма непривлекательной наружности, с подвязанною черным платком щекою и в костюме, хотя приличном, но далеко не изящном.
Молодой человек поклонился как-то неловко и довольно робко сказал мне, что желает быть представленным директору театров.
— Позвольте узнать вашу фамилию? — спросил я.
— Гоголь-Яновский.
— Вы имеете к князю какую-нибудь просьбу?
— Да, я желаю поступить на театр.
В то время имя Гоголя было совершенно неизвестно, и я не мог подозревать, что предо мною стоял, в смиренной роли просителя, будущий творец «Старосветских помещиков», «Тараса Бульбы» и «Мертвых душ». Я попросил его сесть и обождать.
Было довольно рано; князь еще не одевался. Гоголь сел у окна, облокотился на него рукою и стал смотреть на Неву. Он часто морщился, прикладывал другую руку к щеке, и мне казалось, что у него болят зубы.
— У вас, кажется, болит зуб? — спросил я. — Не хотите ли одеколону?
— Благодарю, это пройдет и так!
Помолчав с полчаса, он спросил:
— А скоро ли могу я видеть князя?
— Полагаю, что скоро. Он еще не одевался.
Гоголь замолчал и опять глядел на Неву, барабаня пальцами по стеклу.
Вышел чиновник Крутицкий, и я попросил его узнать, оделся ли князь. Через минуту он вернулся и сказал, что князь уже в кабинете.
Доложив директору, что какой-то Гоголь-Яновский пришел просить об определении его к театру, я ввел Гоголя в кабинет к князю.
— Что вам угодно? — спросил князь.
Надобно заметить, что князь Гагарин, человек в высшей степени добрый, благородный и приветливый, имел наружность довольно строгую и даже суровую, и тому, кто не знал его близко, внушал всегда какую-то робость. Вероятно, такое же впечатление произвел он и на Гоголя, который, вертя в руках шляпу, запинаясь отвечал:
— Я желал бы поступить на сцену и пришел просить ваше сиятельство о принятии меня в число актеров русской труппы.
— Ваша фамилия?
— Гоголь-Яновский.
— Из какого звания?
— Дворянин.
— Что же побуждает вас итти на сцену? Как дворянин, вы могли бы служить.
Между тем Гоголь имел время оправиться и отвечал уже не с прежнею робостью:
— Я человек небогатый, служба вряд ли может обеспечить меня; мне кажется, что я не гожусь для нее; к тому ж я чувствую призвание к театру.
— Играли ли вы когда-нибудь?
— Никогда, ваше сиятельство.
— Не думайте, чтоб актером мог быть всякий: для этого нужен талант.
— Может быть, во мне и есть какой-нибудь талант.
— Может быть! На какое же амплуа думаете вы поступить?
— Я сам этого теперь еще хорошо не знаю; но полагал бы на драматические роли.
Князь окинул его глазами и с усмешкой сказал:
— Ну, господин Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия; впрочем, это ваше дело.
Потом, обратясь ко мне, прибавил:
— Дайте господину Гоголю записку к Александру Ивановичу, чтоб он испытал его и доложил мне.
Князь поклонился, и мы вышли.
В то время инспектором русской труппы был известный любитель театра Александр Иванович Храповицкий. Он был человек очень добрый, но принадлежал к старой, классической школе. Он сам часто играл в домашних спектаклях, вместе с знаменитой Е. С. Семеновой (княгиней Гагариной), считал себя великим знатоком театра и был убежден, что для истинного трагического актера необходимы: протяжное чтение стихов, декламация, дикие завывания и неизбежные всхлипывания, или, как тогда выражались, драматическая икота.