Анисим верхом приехал и нас не видали. А мы из высокой, большой трава все хорошо видали. Она спутала своя лошадь вон в той камыша, а сама помаленьку пришла этой гумна и потом шибко все зажигала!
— Врет! Врет он все, азият! Поклеп! Ничего я сном-духом не знаю. Не верьте этому сопляку, гражданы мужики и гражданки бабы! — завопил не своим голосом Анисим и в смятении заозирался вокруг, ища у оторопевшей толпы сочувствия.
С минуту стояла гробовая тишина. Было только слышно, как потрескивала под ворохом пепла догорающая на опаханном гумне солома. И вдруг по толпе точно ток прошел, вслед за чьим-то обличительным возгласом градом посыпались гневные выкрики:
— Он — поджигатель. По морде видно!
— Парнишка не станет с бухты-барахты врать…
— Это он для смуты собрания, варнак, придумал.
— А если бы огонь на хутор переметнулся?!
— При таком-то ветре — в один секунд!
— Спасибо, трахтур годился, а то бы поминай теперь, как хутор наш звали!
— Без трахтура нам каюк!
— В Совет его, поджигателя, к протоколу!
— Правильно, приговор ему миром вынести и — на выселки!
— Туда ему и дорога! Обыкновенное дело!
Толпа шумела, все плотней, все тесней замыкая в кольцо побледневшего, насмерть перепуганного Анисима. А он, жалко съежившись, вобрав в плечи маленькую голову, продолжал бормотать нечто бессвязное в снос оправдание, клясться в невиновности, шныряя подслеповатыми быстрыми глазами по сторонам.
Возбуждение толпы дошло до такого предела, что Роман Каргополов, опасаясь самосуда, вскочил на трактор и закричал:
— Тихо! К порядку, граждане. Дайте мне слово… Так тоже нельзя, товарищи. Надо спокойно во всем разобраться…
— Вот именно. По закону надо все выяснить, мужики! — поддержала Романа Фешка.
Но их голоса потонули во взрыве новых выкриков из толпы:
— Все и так как божий день ясно!
— Голову ему отвернуть, подлещ, за это. Один ответ!
— На выселки поджигателя! Подпишемся все, как один, под таким мирским приговором — и баста!
— Правильно. Мирской приговор — вот и весь ему суд!
Роман, стоя на тракторе, старался перекричать мужиков, призывая их к порядку.
Но тут прозвенел высокий голос Фешки:
— Тихо, товарищи! Тихо!.. Я предлагаю продолжить наше собрание. Я предлагаю…
— Правильно! Открывай собрание!
— Пиши протокол! — перебили Фешку мужики в несколько голосов.
— Тогда к порядку, к порядку, граждане хуторяне. Я вам это как председатель говорю. И общее собрание хуторской бедноты совместно с сознательным середнячеством считаю продолженным,— объявил Роман.
— А ты садись на тракторную беседку и пиши протокол,— сказала Фешка Линке, державшей в руках ученическую тетрадку с начатым протоколом собрания.
— Слово предоставляется руководителю рабочей бригады, прибывшей к нам из совхоза в порядке социалистической помощи, товарищу Ивану Чемасову! — объявил Роман.
Но тут опять кто-то крикнул из толпы:
— Нет, сначала пущай мужики выскажутся!
— Хорошо. Ясно-понятно. Не возражаю. Пускай сначала говорят граждане мужики,— охотно согласился Роман и, обведя притихшую толпу испытующим взглядом, спросил: — Есть желающие высказаться?
Все, переглядываясь, молчали. Роман терпеливо ждал.
Наконец из толпы вышел на круг Проня Скориков. Поспешно сорвав с головы потрепанный, видавший виды картузишко, он долго мял его в руках, потом, мельком взглянув с виноватой улыбкой на Фешку и на Романа, сказал, разводя руками:
— Вот, мужики, я тут весь перед вами… Вот и Ани-сим опять же тут на виду у всех стоит. Бесстыжие глаза на мир лупит. А я что скажу? Прямо не знаю, к месту ли мое слово. Только сердце у меня огнем занялось — не хуже гумешка этого… А пошто так? Я в работниках у Анисима жил?
— Жил. Жил!
— Все знают…
— Из работников не вылазил — известно! — послы-шались из толпы мужицкие голоса.
— А платил он сполна мне хоть раз по уговору? Нет, шабаш — не платил, гражданы мужики. Это я вам как на духу говорю…— продолжал речь Проня Скориков.— Отмантулю я у него с пасхи до покрова, как водится. Ладно. А за расчетом придешь, он на тебя волком смотрит. Ты свое требовать, он на тебя — с кулаками! Было дело, Анисим? Было! Били вы меня со своим братцем-покойником? Били. Не раз. Как собаку. Походя. А в третьем году так меня отделали перед Ирбит-ской ярмаркой, что я едва богу душу не отдал — кровью всю зиму-зимскую харкал. Это они меня за телка. Телок ноги переломил в прясле. Вот меня за недогляд и усо-боровали… Я, может, не то, гражданин председатель, говорю? Не к плану, может?
— Что ты, что ты, дядя Прокопий! Все то самое. Все ясно-понятно. Продолжай, говори. Говори! — подбодрил его Роман.
И Проня продолжал неторопливо, бесстрастно рас сказывать хуторянам невеселую повесть о днях своей скупой на радости и удачи, но не в меру щедрой на обиды и беды жизни.
Мужики и бабы, Сстоявшие перед ним стеной, поту-пясь слушали эту повесть.
Анисим застыл, точно пригвожденный к столбу, не смея поднять подслеповатых глаз, злобно покусывая тонкие бескровные губы, и каждое слово безропотного в прошлом батрака входило острым гвоздем в темную и холодную, как бросовый погреб, душу его, преисполненную звериной злобы против этого невзрачного, за-битого мужичонки, которого слушали в безмолвии столпившиеся вокруг люди.
Липка, примостившись на тракторной беседке, вела протокол этого необычного, стихийно возникшего на месте пожара собрания. Она добросовестно, обстоятельно и подробно записала речь Прони Скорикова, и ей казалось, что не протокол писала она сейчас, а обви-нительный акт против Анисима, Силантия Пикулина, Епифана и Иннокентия Окатовых. Нет, это был, не только обвинительный акт. Это был и приговор вековому произволу и варварству уходящей в прошлое деревенской жизни.
На рассвете неслышно вышел Лука Лукич из своего безмолвного, точно древний могильный склеп, дома, оседлал черного, как вороново крыло, рысака и поскакал в степь по трактовой куяндинской дороге.
От плохого присмотра, от частых шальных разгонов конь за последние дни заметно похудел, поджаро втянув бока. Он не так уж, как прежде, чуял властную руку хозяина, припадал на опухшие передки и, спотыкаясь, на полном скаку едва не выбрасывал из седла угрюмо поникшего в тяжелом раздумье всадника. Тогда Лука Лукич злобно хлестал жеребца по морде витым черенком нагайки, в кровь разрывал ему удилами бархатисто-мягкие губы.
Много видывал на своем веку лошадей Лука Лукич, но никогда ни одной из них не мстил он за норов, не срывал на коне ни тоски, ни обиды. Большую любовь к лошадям унаследовал он от предков и свято чтил заветное слово родителя: «Конь — это тебе не человек, его уважать надо!..» И Лука Лукич ревностно соблюдал с малых лет эту неписаную родительскую заповедь. А теперь вот, впервые за всю жизнь, без меры жестоко бил и мучил любимого жеребца, бил за каждый малейший отступ, бил и просто так, ни за что ни про что.