Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он миновал коридор, где маячила охрана Руцкого, притулились на диване небритые автоматчики. Проходя мимо кабинета с табличкой неизвестного ему депутата, он вдруг почувствовал, как в груди и в желудке начинается мучительный спазм. В этом спазме, словно закрутили на горле винт, кончалось дыхание, останавливалось сердцебиение, и глаза начинали вылезать из орбит. Остановленная жизнь вспучивалась в нем, продиралась наружу, хрипела в горле, брызгала слезами. Он припал к косяку и кашлял, из горла извергалась горячая кровяная жижа, на пол выпадали липкие сгустки. Это выхаркивал он зрелище бойни, истерзанную пулями плоть, едкую гарь транспортеров, зловонную ртутную сперму, переполнявшую башню. Все это извергалось из него прямо на ковер, в коридоре, и он, обессиленный, брел прочь от этого мерзкого места, где кровянел его выкидыш.
В туалете, где в кране еще оставалась вода и не перетекло через край накопившееся за долгие дни зловонье, он пил холодную воду. Промывал глаза, рот, прополаскивал изодранный пищевод. Отдышался, вытерся насухо носовым платком. Пошел к кабинету Руцкого. Просил доложить о своем прибытии.
Руцкой стоял у стола, держал у распушенных усов маленький, похожий на табакерку складной телефон и кому-то зло выговаривал:
– Ты что мне талдычишь про 119-й!.. Я и без тебя знаю, что он будет стрелять!.. Ты мне доложи про авиацию!.. Был ты или нетукомэска?… Аты его из постели!.. Аты ему, суке, напомни, какяего из-под трибунала вытаскивал!.. В течение ночи докладывай!..
Было видно, что Руцкого раздражало содержание разговора. Вести, которые он получал, угнетали его. Хлопьянов смотрел на его розовое выбритое лицо, распушенные усы и думал – что за таинственные узы связывают его с этим человеком, по слову и приказу которого наивная толпа легла под пулеметы у башни? Что двигает его к Руцкому, переплетая их жизни и судьбы? Почему он, Хлопьянов, никогда не любивший этого шумного многоречивого человека, вручает ему свою жизнь, с которой тот обойдется бездумно, вероломно и взбалмошно?
Руцкой кончил разговор, сложил телефон-табакерку, повернулся к Хлопьянову:
– Придурки!.. Хотят двух маток сосать!.. Я им говорю – наша возьмет, их перед строем поставлю и генеральские погоны сорву!.. Ну, что у тебя, полковник? – он уставил на Хлопьянова возбужденные настороженные глаза.
– В Министерстве обороны президент и силовые министры час назад приняли решение о штурме Дома Советов. Начало штурма ориентировочно пять или шесть утра. Командиры Таманской и Кантемировской дивизий, а также комдивы-десантники выполнят приказ министра. Сформированы сборные экипажи танков, а также добровольческие экипажи бэтээров из лиц, подконтрольных МВД. За достоверность информации ручаюсь, я там был.
Хлопьянов был спокоен. Случившийся с ним в коридоре припадок и кровавый выкидыш опустошили его. Душа его была пуста и почти мертва. Но эта пустота слабо и болезненно трепетала, как лоно, из которого вырвали недоношенный плод. У него уже не оставалось сил и минут, чтобы осмысленно дожить свою жизнь и перед смертью осознать ее как завершенную целостность, как вместилище Божественного смысла. Такая возможность была утеряна. Была вырвана из него с кровавым корнем. Теперь он действовал и жил после смерти. Эта особая форма жизни предполагала особую форму смерти, превращала его в автомат, действующий из поверхностных, заложенных в него побуждений. Он был не более чем военный разведчик, добывающий, переносящий и сохраняющий информацию.
– Не посмеют штурмовать, ублюдки! – Руцкой заходил по комнате, хватаясь за углы стола, переставляя стулья, словно расчищал себе место для какого-то физического упражнения – прыжков или сальто. – Разошлем факсы во все иностранные посольства!.. Обратимся к журналистам!.. В конце концов, уйдем отсюда… Пусть лупят по пустому дому!..
– Я выполнил ваше приказание, – продолжал Хлопьянов бесстрастно, чувствуя лицом дуновение воздуха, растревоженного движениями Руцкого, и в этих дуновениях присутствовали запахи дорогого табака и одеколона. – Я встретился с офицером «Альфы». Получил от него подтверждение – они не пойдут штурмовать. Они требуют, чтобы мы не стреляли, выслали к ним связного, добровольно сложили оружие. Тогда никто не будет убит.
– Да я не сомневался, что они – мужики настоящие! Я их каждого по имени знаю! В 91-м они вели себя как мужики! И теперь – как мужики настоящие! – возбуждение Руцкого, его броски и метания угасали, словно в западне, куца его заманили, обнаружилась брешь. Его выпуклые глаза с удовольствием смотрели на Хлопьянова.
– Нет безвыходных положений, полковник! – сказал Руцкой, и произнесенное им не было общим местом, а проверенным суждением, которым он награждал человечка, доставившего добрую весть. – Судьба гоняется за мной с пистолетом, или с ракетой «воздух – воздух», или с агентами президентской охраны. А я ухожу от судьбы! Перед самым ее носом делаю вираж, противоракетный маневр, вправо, вниз, со скольжением! – он вонзил в воздух большую белую ладонь, показывая, как обманывает судьбу. – И пули летят мимо, одураченный «Фантом» промахивается, тупая «наружка» президента рыскает в пустоте! Надо постоянно менять курс, полковник, уходить из-под удара, и тогда мы будем жить долго!
Руцкой усмехнулся своему остроумному сравнению, а Хлопьянов подумал, что в этом сравнении выражена не философия вероломства, а инстинкт выживания. Все безнравственные метания Руцкого – есть биологическое свойство жизнелюбивой, ориентированной на успех натуры, которая в условиях постоянной опасности научилась избегать, уклоняться, выигрывать.
– Но кроме этого, полковник, есть перст Божий! – Руцкой поднял белый крепкий палец, показал его Хлопьянову, и тот без иронии подумал, что этот белый вымытый палец для него, Хлопьянова, и есть Божий перст, указующий ему путь в погибель. – Когда я попал в плен и эти придурки-пуштуны меня подвесили, я висел на солнце, как вобла, высыхал и терял воду. По мне, как по вобле, ползали мухи. Я отключался, терял сознание. Они разводили костерок, а я думал, что они будут меня коптить. Я взмолился: «Боже, если ты мне скажешь сейчас, что я должен умереть, я умру! Сам остановлю в себе сердце, перестану дышать! А если ты мне скажешь – „Живи!“, я выживу, и пусть они мне в задницу горящую головню втыкают! Выживу, если ты, Боже, этого хочешь!»
Это откровение было понятно Хлопьянову. Жизнелюбие Руцкого, желание быть, уцелеть не являлись обычным животным инстинктом, а стремлением сберечь свое предназначение, свой особый путь, определенный ему промыслом Божиим. Сберегаясь, вероломно меняя друзей, изумляя противоречиями, многословными шумно-пустыми речами, он сберегал не себя, а свое предназначение, свой удел, глубинный, сокрытый в нем светоч. Окружал его экранами, защитными слоями, понимая свою жизнь как вместилище этого света, этой лампады. Зажженной не им, а высшей, Божественной силой.
– Когда я висел и язык мой, белый, распухший, вывалился изо рта, и по этому языку ползали мухи, мне вдруг явился монах. Весь в черном, в клобуке, с серебряным крестом. Встал перед моей дыбой и сказал: «Живи! У тебя впереди будет много мучений, много узилищ и тюрем! Превозмоги все, и станешь тем, кем должен стать! В должный час будешь призван и спасешь Россию!» И исчез. Я выжил, стал вице-президентом. Сейчас, когда Ельцин отстранен, я – президент России. Я знаю, что никакие штурмы, никакие танковые и авиационные удары меня не убьют. Я сделаю то, что должен сделать! Так предсказал монах!
Хлопьянова не поразили слова Руцкого. Не изумило его откровение. Асфальт в «Останкине», покрытый грудами истерзанных тел, Клокотов с дырой в груди, в которой булькали и пенились легкие, голоногая женщина, чья матка была прострелена свинцом, – все это являлось сопровождением уникальной судьбы Руцкого. Сопутствовало его промыслительному пути, на котором погибали его союзники и друзья, погибал и он сам. Но цель, которая была ему указана свыше, оправдывала эти потери. И его, Хлопьянова, жизнь, и его, Хлопьянова, смерть были оправданы Божественным промыслом, озарены тайным светочем, горевшем не в его, Хлопьянова, сердце, а в сердце Руцкого.
– Ты нам очень помог, полковник! – Руцкой поднялся, подошел к стенному шкафу, открыл дубовую створку, оглянулся на Хлопьянова. – Я доверяю тебе, как себе. Так или иначе, штурм будет. Будет захват, будет шмон. Меня уведут и посадят. Сейчас я начну жечь бумаги. Я передам тебе чемоданчик, – он вытянул из шкафа глянцевитый чешуйчатый кейс с медными уголками и цифровым замком. Тот самый, что уже однажды видел Хлопьянов. – Здесь – сокровища! Не бриллианты из Алмазного фонда! Не слитки золота!.. Несколько бумажек и пленок, стопка агентурных донесений!.. Ты это спрячь у себя, вынеси из-под огня! Сейчас не уходи, перехватят. Когда все уляжется и я выйду из тюрьмы, верни чемоданчик. С помощью этих бумажек и пленок мы станем управлять государством!.. Ты понял, полковник?
- Шестьсот лет после битвы - Александр Проханов - Современная проза
- Место действия - Александр Проханов - Современная проза
- Время полдень - Александр Проханов - Современная проза
- Венецианские сумерки - Стивен Кэрролл - Современная проза
- Там, где цветут дикие розы. Анатолийская история - Марк Арен - Современная проза