понял, что был жесток. Не только тогда, но и позже он не оставлял попыток объясниться. Неловко писал:
«Так вот. Даже на фоне тогдашних моих убеждений обмен письмами и откровенностями о тебе с А. О. был явлением кратким и исключительным. Насколько глубока, тесна была наша с ним „враждующая близость“, даже ты ещё не знаешь. Но ещё больше была нужда понять тебя, помочь тебе, увести тебя из состояния тех лет, защитить от его (да, да, всё-таки именно его) мировоззрения. Забавно, что от него я не скрывал и этой своей цели. Уровень наших отношений, нас троих, казался мне достаточно высоким для такого необычного способа „искренности втроём“. И были минуты такой тоски о тебе, такого недоумения, возмущения и нужды, что мне казалось: да будь твоя душа книгой, запертой в стальном сейфе под охраной, я, не позволив бы себе задуматься, убил бы часового, взломал бы замок и украл её, чтоб прочесть, понять, вырвать мучительно мешающие, ложные, на мой взгляд, страницы и, вписав новые, вернуть тебе, как будто ничего не случилось. Ну, понятно же, всё это ужасно неверно. А на мой нынешний взгляд, просто преступно, но это же я говорю, как было, как два рафинированных умника самовластно поделились подарками твоей души. Оба для „блага“, которое каждый понимал по-своему, и оба вопреки твоей воле…»
А что же Александр Осипович? Мой прекрасный, высокий Учитель? Как мог он? И мог ли? Не сразу, а позже я спросила его об этом в письме. Он ответил:
«Сказать, что не читал – ты пойми: это было бы ему оскорбительно. Во мне была великая жалость (отвратительное и чувство и слово), но и нежность, потому что чувствовал, как он любит, и доверие к этой любви (помнишь: „Борису верь“). Я вернул ему тетрадь, но мы ни о чём не говорили. Я сумел отделаться неопределёнными междометиями, вроде „Да!“, „Тамара же!“. Он был, конечно, убеждён, что я прочёл. И всё. Пойми: ты во все годы нашей жизни была для меня святой во всем. И никогда, даже в самом начале, даже в Княжпогосте, в Межоге, не могло быть, просто не могло быть ничего от намёка на предательство. Ты пишешь: „Если Вы это сделали, то так было нужно. Это продиктовано чем-то, чего я ещё не поняла, но это от доброго!“ Нет! Нет! Нет! Вечная моя, единственная. Никогда предательство не бывает „от доброго“. Я бы просто не мог жить, конкретно, человечески не мог бы, если бы во всём всегда не был бы чист перед тобой. Не мог бы от презрения к себе… Твой А. Г.».
Как-то я получила от него непривычно для него названные «Ламентабельные (то есть жалобные) вирши»:
Не избежать нам вечных перемен:
Где билась жизнь, там неминуем тлен.
От Времени тускнеет лик камен,
От Времени крошатся обелиски,
От Времени теряет крепость виски,
От Времени когда-то очень близкий,
Проверенный на испытаньях друг
Ненужным делается вдруг…
Я помню письма с ласковым приветом,
Хотя по некоторым явственным приметам
Они служили только рикошетом,
И выброшенный ныне вместе с тарой
Не боле и не мене как Тамарой,
Я жизнь влачу и немощный, и старый.
Обросший мохом и седой утёс
От Времени свалился под откос.
А. Г.
С каким простодушием говорили его строчки о той же потребности в верности, жажде быть единственным для души другого человека. Всех знобит в этом загадочном мироздании. Все мы так странно одиноки. Ищем. Требуем. Разбиваемся. Вновь тащимся своими строго прочерченными коридорами к Истине, Теплу, Нежности. Мне не надо было больше никаких выяснений.
Измученного и больного Александра Осиповича тем временем спешно отправили из Ракпаса в этап ещё дальше на север, в «лагеря особого режима». Переписка была запрещена. Месяца через два я получила открытку, подписанную чужим именем, с зашифрованным номером почтового ящика и штемпелем «Абезь». Я узнала почерк Александра Осиповича. Так он дал знать, где находится.
* * *
Командировки в Ленинград, которые мне давала новая заведующая амбулаторией, оставались неизбывным искушением. Ленинград был иной – и биографической, и психологической – территорией. Я стремилась туда всем сердцем. Задания я получала непростые: отвезти детей железнодорожников в санаторий под Ленинградом или тяжелобольного на консультацию. Бралась за всё. С больными детьми в дороге приходилось туго. Поднять, снять с полок, вывести строем погулять на больших станциях, покормить… Кто-то из ребят постарше убегал, прятался, а поезд вот-вот должен был отойти. Нередко пассажиры, сочувствуя мне, принимали участие в розыске детей, уговаривали: «Поспи! Поешь!» Мне начинало казаться, что мало-помалу я возвращаюсь в реальное сегодня страны.
Главным в Ленинграде было повидать сестру. Меня всё в ней радовало: улыбка, походка. Я верила, что растоплю ледок её сердца по отношению к себе.
В одном из разговоров Валечка призналась:
– Я люблю одного человека.
– А он?
– И он меня любит.
– Кто он, Валечка? Живёт в Ленинграде?
– Нет, в Москве.
– Вы собираетесь пожениться?
– Нет.
– Почему?
Сестра замолчала.
– Ты не сказала, где он работает. Кто он?
– Служит в войсках МВД. В охране Кремля.
Вот оно что! Вот в чём было дело! Всё это время сестре приходилось подавлять в себе… досаду? Или более определённое и сильное чувство? Шутка ли: она невеста охраняющего Кремль человека, а её родная сестра отсидела семь лет по политической статье!
Перенёсшая блокаду, мобилизованная из детдома на рытьё газопровода, вынужденная ютиться в общежитии, сестра не могла быть счастливой из-за меня! Я подумала: может быть, сам Аркадий (так звали жениха сестры) посоветует, как мне устраниться из Валечкиной биографии, перестать быть ей помехой. Написала ему. «С Вашей стороны, – ответил он, – помочь ничем нельзя. И прошу убедительно, если не хотите сделать хуже, то не предпринимайте ничего… Может, я и сам как-нибудь выпутаюсь из этого».
Когда я приехала в Москву, жених сестры назначил мне встречу:
– На Воробьёвых горах. Согласны?
Склоны гор были тогда захламлены начавшимся строительством. Чего, я не знала. Мы поднимались всё выше, выше.
– Взгляните отсюда на Москву. Красиво? – спросил Аркадий.
Мне понравился подобранный, красивый молодой человек.
– Что же мы будем делать с родственниками вроде меня? – начала я, приготовившись к откровенному разговору.
– Родственники как родственники, – отвёл он такое начало. – А вы с Валюшей похожи.
– Что мне надо сделать, Аркадий? – настаивала я на своём. – Скажите всё, как думаете. Может, мне куда-нибудь уехать? Или вовсе – не быть?
– Так ведь и умри вы, так что? Ничего