Иране, о Китае, о предстоящей встрече между Брежневым и президентом США Картером для подписания Договора об ограничении стратегических вооружений, — все не могли никак сойти с этой колеи, теперь же, когда Маша ушла, как бы уж сам бог велел перевести стрелку.
— На работу пока никуда не устраивался, не ходил? — спросил Евлампьев.
Хватков хмыкнул:
— Когда? Когда пятнадцать суток сидел?
— Ну мало ли…
— Нет, не ходил. Да и не знаю, куда, по-честному-то говоря, Емельян Аристархыч. В конструкторский снова? Пять лет я как циркуля в руках не держал. Отвык. На производство, в цех куда? В живом деле у меня сейчас больше сноровки. Да вот тоже… — Он оборвал себя, взял чашку, крупно глотая, выпил ее до дна, крякнул и со звяком поставил обратно на блюдце.
— Что — тоже? — напомнил Евлампьев.
— Я налью? — берясь за чайник, спросил Хватков. Он налил себе чая, бухнул в него ложку смородины и стал размешивать. — Об этом вот все и хотел с вами, Емельян Аристархыч, посоветоваться. Как увидел, что не отец я, а дерьмо, только-то от меня проку — деньги в дом таскать, так я и стал подумывать: а не дернуть ли мне обратно?..
Он сделал паузу, и в эту паузу Евлампьев сказал ему:
— А я тебе, помнишь, что говорил тогда? Весной, когда мы вот так же сидели здесь. Я тебе тогда еще говорил; не надо возвращаться, пусть все как есть.
— Помню, Емельян Аристархыч, помню.Хватков, зажавши чашку обеими руками, будто греясь об нее, соглашаясь, покачал головой. И глядел он туда же, в эту зажатую между ладонями чашку. — Дела, Емельян Аристархыч, хочется, дела! — с яростной силой сказал он вдруг хрипло и с размаху ударил чашкой о блюдце, из чашки выплеснулось, горячо облило ему пальцы, он, морщась, тряхнул ими, снова сжал в кулаки и притиснул их к столу. — Дела, чтобы хребет трещал! Понимаете, Емельян Аристархыч? Чтобы навьючено на мне было, я бы шатался аж. Шатался б, а нес! А разве так? Все за меня кто-то продумал, умно не умно — мне даже знать не положено, указано — и делай, шага в сторону не ступи, не бери на себя больше, чем тебе дают. Я не хозяин, я шпунтик-винтик какой-то, в какую сторону хотят — в ту и вертят. Во-о! — стукнул он себя кулаком по голове. — Во, так прямо и чувствую в башке у себя прорезь для отверки. Вставили — и пошли крутить.
— А при чем здесь — возвращаться тебе обратно, не возвращаться? — опережая его следующую фразу, сумел спросить Евлампьев.
— При том, Емельян Аристархыч, что здесь, в цехе где-нибудь, или там, в мехколонне,все одно. Подставляй прорезь — и крутись давай… А для чего крутиться? Ведь я человек, я не из железа, я с душой живой, а душе смысл нужен, идея, нужно, чтоб душа-то дорогу видела, камо грядеши.
— Чего-чего? — переспросил Евлампьев.
— Камо грядеши — куда идешь, по-церковнославянскому.
— А я думал, ослышался. Это откуда ты такое знаешь?
— За темного меня считаете?
— Да нет, Григорий, — Евлампьеву стало неловко. — Просто я удивился…
— Да я тоже так, не всерьез…Хватков взял чашку, отпил из нее, отпил еще и поставил обратно.
— Силы в себе чувствую, Емельян Аристархыч, горы бы своротил. Понимаете? Говорю же — чтобы хребет трещал! Но я знать должен, для чего сворачиваю, раз хребта не жалею. А не знаю — так осторожничаю, может, оно, дело, не стоит того? А личное свое благосостояние улучшать… так плевал я на него, на хрен оно мне, оно моей жене нужно, а мне — на хрен…
Он замолчал, явно теперь выговорившись, вопросительно и требующе глядя на Евлампьева, и Евлампьев не выдержал его вагляда, опустил смятенно глаза и тут увидел спасительно. что еще, оказывается, и не прикоснулся к своей чашке.
Он подвинул ее к себе, помешал в ней, хотя нечего там было размешивать, взял, отпил, почувствовал, что несладко, поставил на блюдце и, положив из стакана, наполненного Машей моченой брусникой, несколько ложек, стал сосредоточенно давить ягоды, прижимая их ложкой к краю.
— Так ты что же, — смог он, заняв себя этой сложной работой, спросить Хваткова, — хочешь, что ли, чтобы я решил: возвращаться тебе туда или нет?
— Вроде того, Емельян Аристархыч,— тут же отозвался Хватков. — Если не вы, то кто же еще?.. Только не из-за сына, все мне теперь ясно с сыном, дерьмо, не отец… не из-за того, что с женой… а из-за меня самого, Емельян Аристархыч. Здесь или там где-то… стоит шило на мыло?
В Евлампьеве, будто подтолкнутый кем из темной глубины, всплыл неожиданно их с Машей, после того, последнего появления Хваткова, утренний разговор. «Он конквистадор, землепроходец» — так, кажется, сказал тогда про Хваткова…
— Тебе, Григорий,отпуская ложку, поднял он на Хваткова глаза, — с Колумбом Америку бы открывать. Или Сибирь с Хабаровым… Дежневым. А то вместе с Халтуриным подкоп под Зимний дворец делать…
— Э, мало ли что «бы»! — перебил его Хватков. — Простите меня, не в обиду, но поговорка-то как?.. «Если бы кабы, во рту бы выросли грибы». Что о «бы» говорить.
— Да-да, прав, конечно, — согласился Евлампьев. — Но я к чему тебе… я ведь не просто так. Это я просто издалека начал. Сибирь с Америкой для себя всегда найти можно. Уверен, знаешь… У меня вот была своя. Когда мы с Хлопчатниковым криволинейную нашу установку делали. Сейчас оглянешься, точно ты сказал: тащили - прямо хребет трещал, а не чувствовали, счастливы были. Правда. Вот если устраивает тебя такое сравнение — вот оно тебе…
— А если бы не Хлопчатников с этой криволинейкой?
— Видишь ли… — Евлампьев снова взял ложечку и снова стал давить ягоды в чашке. Нераздавленных осталось совсем мало, и он гонялся за каждой по всей чашке. — Видишь ли, Григорий, я все-таки другой человек… другой характер, натура… отцом, смею полагать, не таким уж дурным был. Я, наверное, из тех, видишь ли, которые, большого ломтя им не достанется, и на сухой корочке протянут, а ты…
— А я ноги протяну! — скаламбурил Хватков, засмеялся перекатисто и комкасто, вздохнул затем, и блекловатые его, но с явной печатью внутренней воли глаза вновь сделались вопрошающе-требующи. — Выходит по-вашему,