«современность, ближайшее прошлое и предвидимое (желаемое) будущее»[1218], то «большое время» измеряется культурно-эпохальными сдвигами. Однако основная разница этих двух темпоральных понятий функциональная. «Малое время» в становлении взглядов Бахтина преемственно замещает «время, в котором построяется эстетический образ» [1219], поскольку оно в вышеуказанном смысле примыкает к моменту создания культурной ценности, художественного произведения. Концепция такого времени представлена в трактате «Автор и герой…». Можно сказать, что, согласно этому трактату, время имеет «архитектоническую» (в понимании Бахтина) природу: так, «будущее» мыслится Бахтиным в «Авторе и герое…» как «мое время», «прошлое» – как время «другого», эстетически оформленного «героя»[1220]. И «малое время» ближе по смыслу, скорее, к «прошлому», тогда как интуиция «большого времени» в зародышевом виде содержится в категории «будущего» данного трактата. Действительно, в 1920-е годы Бахтин думал о «прошлом» как о временном аспекте, связанном со смертью, «завершением», «архитектонической» обособленностью от актуальности настоящего и «заданности» будущего, – такого рода время в 1930—1940-е годы отождествляется Бахтиным со временем эпическим[1221]. В категорию «малого времени» Бахтин вкладывает идею завершенности, определенности художественных образов, а в некотором отношении их «небытия» для последующих эпох (ср. замечание о том, что героев Гоголя «уже нет» как принадлежащих гоголевской эпохе, т. е. «малому времени»[1222]): актуальный при жизни их создателей «смысл» этих героев в веках утрачен. «Малое время» – эпоха (с весьма растяжимыми границами) «автора»[1223] – в концепции Бахтина имело целью указать на забытые культурные смыслы. С «малым временем» связана
тайна ушедшей с исторической сцены культуры, – тайна, о которой писал Шпенглер и которую Бахтин косвенно все же признает. Так что, выделив такую категорию, как
«малое время», Бахтин отдал дань блестящему обоснованию в «Закате Европы» представления об определенной
неприступности каждой великой культуры.
В отличие от «малого», «большое время» обладает не умерщвляющей, но, напротив, «воскрешающей», «возрождающей» функцией. Что вкладывает в данный образ Бахтин? Для понимания этого надо вновь подчеркнуть, что в целом время у Бахтина имеет не абстрактно-количественную природу, не характер идеального «протекания», чистого дления, но неразрывно связано с «событием бытия». Как «малое», так и «большое» время событийны. «Малое время» соотнесено Бахтиным с актом творчества, который, по мнению мыслителя, есть в определенной степени умерщвление, «парализация» живой жизни[1224]. «Большое» же время соответствует, как особому событию, восприятию (в случае «малого времени» реципиент близок автору и «архитектонически» не отделен от него [1225]). И не случайно категория «большого времени» разрабатывалась именно в поздней эстетике Бахтина, когда мыслитель заинтересовался проблемами восприятия, гуманитарного познания. Признаки этого интереса можно видеть уже в его работах 1940-х годов («К философским основам гуманитарных наук»), – вероятно, он был стимулирован бахтинскими исследованиями жанра романа и его древних истоков. «Большое время» (но не «малое»!) – это категория бахтинской герменевтики: в «большом времени» происходят восприятие и интерпретация – собственная «жизнь» произведения. «Большое время» «воскрешает» и при этом непременно преображает забытые, «умершие» и погребенные в «авторской» эпохе, в «малом времени», культурные смыслы.
«Большое время», обнаруживающееся в «диалоге культур», связано с понятием «далеких контекстов»[1226], в которых «оживают» умершие смыслы. В поздней эстетике Бахтина категория «большого времени» выражает его представление о культурной традиции, образно называемой им иногда культурной «памятью» («память жанра»). Также эта категория содержательно примыкает к понятию «высшего над адресата», используемому Бахтиным в 1950—1960-е годы [1227]: «бездонное» по своей природе слово в своем стремлении к адекватному пониманию может обращаться к далеким потомкам, – и это не что иное, как его жизнь в «большом времени».
В бахтинской философии времени есть эсхатологически окрашенные моменты. В ранних бахтинских трактатах эсхатологический выход из времени мыслится «заданием» в самом времени и обозначен темпоральным термином «абсолютное будущее»[1228]. В «абсолютном будущем» присутствуют те интуиции, которые в эстетике Бахтина 1960-х годов вызовут к жизни понятие «большого времени», наделенного «преображающей» и «воскрешающей» способностью. Никакого метафизического смысла в «абсолютное будущее» Бахтин не вкладывает, хотя «абсолютное будущее» – это бахтинский аналог вечности. Вечность, по Бахтину, – это исполнение смыслов и «завершение» диалогов, но с нею в бахтинской философии сопряжена интуиция всегдашнего «задания». Вечность актуализируется напряжением самого времени, но не отказом от него, не выходом за его пределы. Бахтинская «вечность» не имеет платонического, трансцендентного по отношению к истории характера; бесконечно длящееся мессианское ожидание — вот та интуиция, которая скрыта в глубине понятия «абсолютного будущего». Постоянно подразумеваемая в философии времени Бахтина категория вечности все же не получила в его произведениях отчетливой разработанности. Где-то она соотносима с «высшим нададресатом»; эти две эсхатологические категории полагают смысловой предел истории, безудержному разворачиванию «большого времени».
Итак, специфический историзм — неотъемлемая черта гуманитарного исследования, по Бахтину. Гуманитарный «предмет» обновляется в ходе истории, причем, как уже отмечено, временная дистанция, разделяющая интерпретируемое произведение и интерпретатора, не только не является помехой для понимания культурного памятника, но обладает и особой герменевтической плодотворностью. Примечательно, что еще Шпенглер замечал, что увеличение исторических масштабов до всемирных парадоксальным образом увеличивает достоверность исторического знания, поскольку освобождает наблюдателя от «личных предрассудков»: «До сих пор нам недоставало удаления объекта (Distanz). По отношению к природе оно давно достигнуто. <…> Но то же самое возможно и в мире форм истории. <…> Нам не хватает <…> удаления, которое <…> позволяло бы окидывать божественным оком весь феномен исторического человечества»[1229]. Весьма же близкие Бахтину идеи о том, что ход истории – не столько отрицательный фактор, затемняющий смысл древнего произведения, сколько сила, продуктивная для его понимания, наличествуют в герменевтике Гадамера. «Временное отстояние <…>, – пишет Гадамер, – вовсе не следует преодолевать. Подобное требование – это скорее наивная предпосылка историзма, утверждающая, что мы должны погрузиться в дух изучаемой эпохи, должны мыслить ее понятиями и представлениями, а вовсе не своими собственными, чтобы таким образом добиться исторической объективности [ср. с постоянными возражениями Бахтина в адрес абсолютизированных «вживания» и «вчувствования». – Н.Б.]. В действительности же речь идет о том, чтобы познать отстояние во времени как позитивную и продуктивную возможность понимания»[1230]. «Временная дистанция <…>, – сказано у Гадамера в полном созвучии с интуициями „Ответа…” Бахтина, – позволяет проявиться подлинному смыслу чего-либо. Однако подлинный смысл текста или художественного произведения никогда не может быть исчерпан полностью; приближение к нему – бесконечный процесс»[1231]. По Бахтину, это бесконечное приближение к забытому в веках смыслу осуществляется в «межкультурном» диалоге, причем дело начинается с вопроса интерпретатора: «Мы ставим чужой культуре новые вопросы, каких она сама себе не ставила, мы ищем в ней ответа на эти наши вопросы, и чужая культура отвечает нам, открывая перед нами