Повязки оставались большею частью несколько дней и без нужды никогда не снимались до нагноения.
Ассистент Грефе, д — р Ангельштейн, отличался искусством в наложении повязки. Он зорко следил за тем, чтобы материя не просачивалась чрез повязку.
Сиделки, две чистокровные немки, знали это, но по неряшеству и лености попадали нередко впросак.
— Komm, Grethe her! — слышалось бывало, — Angelstein macht Spectakl1. И действительно, шел спектакль: Ангельштейн визитировал больных
и переменял повязки с бранью и криком на растерявшихся сиделок.
— Sau bist du2, — ругал он, избегая мужского рода: Schwein, так как его ругань была обращена к дамам.
Результат этого лечения ран в клинике Грефе был действительно весьма счастливый.
Тщательное прикрытие и закрытие больших и глубоких ран с методическим давлением на окололежащие части считались весьма важными условиями для усиленного заживления раны. Случай с известным тогда актером (кенигштадтского театра) Бекманом доказал преимущество этого способа лечения ран и тем немало причинил досады Диффенбаху.
Диффенбах принял огромную опухоль на бедре Бекмана за злокачественный нарост и побоялся операции, зная из опыта, с какими [опасностями и страхами для больного] соединено обыкновенно лечение глубоких междумышечных ран. Грефе был другого мнения: он определил опухоль как lipomosteatom, вырезал ее и тотчас же после операции тщательно закрыл глубокую рану, наложив методически на всю конечность ad hoc3 приготовленную компрессивную повязку.
Результат был блестящий: любимец берлинской публики Бекман скоро выздоровел.
Теперь трудно себе вообразить, как мало германские врачи и хирурги того времени были знакомы, а главное, как мало они интересовались ознакомиться с самыми основными патологическими процессами.
Между тем в соседней Франции и Англии в это время известны уже были замечательные результаты анатомо — патологических исследований Крювелье, Тесье, Брейта, Бульо и друг.
Так, самый опасный и убийственный для раненых и оперированных патологический процесс гнойного заражения крови (pyaemia), похищающий еще и до сегодня значительную часть этих больных, был почти вовсе неизвестен германским хирургам того времени. Во все время моего пребывания в Берлине я не слыхал ни слова ни в одной клинике о гнойном заражении и в первый раз узнал о нем из трактата Крювелье.
Из Крювелье и оперативной хирургии Вельпо, только из чтения этих книг, я получил понятие о механизме образования метастатических нарывов после операции и при повреждении костей. Правда, Фрике в Гамбурге написал статью о травматической злокачественной перемежающейся лихорадке (febris intermittens perniciosa traumatica), но не разъяснил сущности этой болезни, смешав настоящие травматические пароксизмы с пароксизмами пиемическими.
Из Геттингена я отправился пешком через Гарц в Берлин; побывал на Броккене, не сделавшем на меня особенного впечатления. Гораздо оригинальнее показались мне и более понравились Роостранн и ста — лактическая пещера Баумана; растительность на Роостранне представляет осенью — и поражает глаз — собрание самых ярких цветов, начиная от ярко — красного до самого темного.
Здоровье мое после геттингенской жабы скоро поправилось, но признаки бескровия были еще так заметны, что проводник мой, весьма разговорчивый старичок, часто повторял мне: «Herr, Sie haben eine schwache Constitution»1.
Это он говорил каждый раз, когда мы садились, хотя вовсе не я, а он сам предлагал отдых, и я каждый раз опережал его при всходах и спусках.
Я полагаю, что старик часто повторял мне о моей слабости только для того, чтобы показать мне свое знакомство с иностранным словом, которое он произносил на разные лады: «Соnstation, шиют», но всегда невпопад.
Я не помню уже, доехал ли я или дошел пешком от Гальберштедта до Берлина; знаю только, что возвратился без гроша денег, не рассчитав, как всегда, аккуратно путевых издержек.
В Берлине в то время публика, по — видимому, вместе с королем, сочувственно относилась к России, то есть не к нации, а к русскому государю. Портрет его, сделанный Крогером и изображавший в нату
ральной величине государя и всю его свиту верхами, был выставлен напоказ, и вокруг него всегда толпилась публика и слышались хвалебные отзывы об осанке, о мужественной твердости, о семейных его добродетелях и проч.
Своим правительством берлинцы, по крайней мере, молодое поколение, не очень восхищались; впрочем, одни хвалили скромную жизнь старого короля и его двора, а другие возлагали надежды на наследного принца.
Наследный принц, впоследствии король, романтик и ученый, угощал по временам будущих своих подданных остротами, сходными с теми, которыми нас некогда награждал один великий князь Михаил Павлович. Одну из острот наследного принца я запомнил, потому что она касалась косвенно нас, русских.
Когда прусские офицеры, приглашенные по случаю какого — то торжества в С. — Петербург, возвратились в Берлин, украшенные орденами и преимущественно модным тогда орденом Станислава, наследный принц предложил своим придворным вопрос: «Чем отличаются теперь гвардейские офицеры от рядовых? Хотите, вам скажу? — Der gemeine Soldat hat gewohnliche La'use, aber die Garde — Officieren haben jetzt Stanis — Lause»1.
По части острот не оставались в долгу и прусские подданные.
Я помню, как однажды один магазин Под Липами выставил новую картину, имевшую ничем, впрочем, не мотивированное название «Luag — ner und sein Sohn»2. Провисев в витрине дня три, эта картина была заменена новыми эстампами. Выставлены были два новых портрета короля и наследного принца; но их расположили так, что они оба прикрывали прежнюю картину, за исключением только надписи под нею: «Luagner und sein Sohn», красовавшейся теперь под портретами короля и наследника. Это название им присваивалось за то, что еще не дана была обещанная в отечественную войну конституция.
Мы, русские того времени, имели почему — то невысокое мнение о прусском правительстве. Даже наши лифляндцы, эстляндцы и курлян — дцы, приезжавшие в Германию, не называли себя немцами, а все русскими, разумея, конечно, под этим свое русское подданство. Слышал я нередко и то, как приезжавшие в Дерпт из Германии профессора, обжившись несколько времени в Дерпте, называли в разговоре наше русское правительство и русскую армию — «unsere Regierung, unsere Armee»3; когда же дело шло о науке, мануфактурах и тому подобное, то «unsere Wissenschaft, unsere Fabric» значило у этих господ: наша немецкая наука, наши немецкие фабрики.
Как и жившие тогда в Берлине смотрели на прусское правительство можно заключить из следующего случая.
Товарищ мой, Гр[игорий] Ив[анович] Сокольский, посланный за границу из Петербурга, долго по прибытии в Берлин не получал из Моск
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});