Вошел человек, манерами отчасти напоминавший джентльмена, но больше похожий на распутного кутилу; глаза его распухли и покраснели, он пошатывался и спотыкался, отчасти оттого, что не спал, отчасти под действием тех средств, которые принимал для подкрепления сил. Он бесцеремонно протолкнулся к королю, возглавлявшему стол, схватил его руку и припал к ней, как ребенок к прянику, но Карл, вспомнив его по этому способу приветствия, был не очень доволен тем, что их встреча произошла при стольких свидетелях.
— Я принес добрые вести, — сказал этот необычный гонец, — славные вести!.. Король опять вступит во владение своим государством!.. Возвеселились ноги мои по горам. Черт возьми, я столько жил с пресвитерианами, что заразился их языком… Но теперь мы все дети одного отца… все бедные младенцы вашего величества. Охвостье в Лондоне провалилось…
Пылают костры, играет музыка, жарятся окорока, провозглашаются тосты. Лондон сверкает огнями от Стрэнда до Родерхайда… Везде звенят кубки…
— Об этом мы и сами догадываемся, — сказал герцог Бакингем.
— Мой старый приятель Маркем Эверард послал меня с этой вестью, и будь я проклят, если я с тех пор сомкнул глаза. Ваше величество помнит, разраз… у Королевского дуба в Вудстоке?
Будем петь во всю мочьИ плясать день и ночь,Когда к нам наш король возвратится.
— Я хорошо помню вас, мистер Уайлдрейк, — сказал король. — Надеюсь, эти вести достоверные?
— Достоверные! Ваше величество, я сам слышал звон колоколов! Сам видел праздничные костры!..
Сам пил за здоровье вашего величества так усердно, что ноги едва донесли меня до гавани. Это столь же достоверно, как и то, что я — бедный Роджер Уайлдрейк, из Скуоттлси-мир, что в Линкольншире.
Тут герцог Бакингем шепнул королю:
— Я всегда подозревал, что ваше величество окружали подозрительные люди, когда вы скрывались после Вустера, но это, кажется, редкий экземпляр.
— Ну что ж, он вроде тебя и вроде всех других, которыми я окружен уже столько лет… Такое же храброе сердце, такая же бесшабашная голова, — сказал Карл, — столько же мишуры, только погрязнее, такой же чугунный лоб и примерно столько же медяков в кармане.
— Я просил бы, чтобы ваше величество поручили этого гонца с хорошими вестями мне, я бы выудил у него правду, — сказал герцог.
— Благодарю вас, герцог, — возразил король, — но у него такая же сильная воля, как и у вас, и вы вряд ли поладите. Лорд-канцлер — человек благоразумный, ему мы и доверимся… Мистер Уайлдрейк, вы пойдете с милордом канцлером, который доложит нам о ваших новостях, и, заверяю вас, вы не напрасно явились первым, чтобы сообщить нам добрые вести.
С этими словами он дал знак канцлеру увести Уайлдрейка: он боялся, что тот в его нынешнем состоянии того и гляди начнет рассказывать о каких-нибудь вудстокских похождениях, которые могли позабавить придворных, но никак не послужить им примером.
Немного времени спустя было получено подтверждение радостной вести, и Уайлдрейк был представлен к щедрой награде и к небольшой пенсии, которая, по особому желанию короля, не налагала на него никаких обязанностей.
Вскоре после этого вся Англия хором распевала его любимую песенку:
Эй, пляши, пой, играй,Майский день благословляй:К нам опять наш король возвратился!
В этот памятный день король выехал из Рочестера в Лондон; на пути его подданные оказывали ему столь единодушный и радостный прием, что он в шутку сказал: «Наверно, я сам виноват, что так долго пробыл вдали от страны, где меня встречают с таким восторгом». Верхом на коне между своими братьями, герцогами Йоркским и Глостерским, монарх, вернувшийся на трон, медленно ехал по дорогам, усыпанным цветами, мимо фонтанов, бьющих вином, под триумфальными арками, по улицам, увешанным коврами. Горожане стояли группами: одни в камзолах из черного бархата с золотыми цепями; другие в военных мундирах из золотой или серебряной парчи, а за ними толпились все те ремесленники, которые с гиканьем изгоняли его отца из Уайтхолла, а теперь пришли приветствовать сына, вступившего на престол своих предков. Проезжая через Блэкхит, он принял парад армии, так долго наводившей ужас на Англию и на всю Европу и послужившей средством восстановления монархии, которую эта армия сама же когда-то низвергла. Проехав мимо последних рядов этого устрашающего войска, он появился в открытом поле, где много знатных людей вместе с толпой простого народа ожидали короля, чтобы приветствовать его на пути в столицу.
Среди них была группа, особенно привлекавшая внимание; солдаты, охранявшие это место, обходились с ними почтительно, кавалеры и круглоголовые наперебой старались услужить им: находившиеся в этой группе старые и молодые джентльмены отличились в гражданской войне.
Все они, очевидно, принадлежали к одному семейству, главой которого был старик, сидевший в кресле; лицо его осветилось улыбкой радости, а в глазах блеснули слезы, когда он увидел, как бесконечной вереницей колышутся знамена и раздается давно не звучавшее приветствие толпы: «Боже, храни короля Карла». Щеки его были пепельного цвета, а длинная борода белела, как пух; голубые глаза сохранили ясность, но видно было, что зрение его слабеет. Движения старика были медленны, и говорил он мало — только отвечал на лепет своих внуков или спрашивал о чем-нибудь у дочери, которая стала настоящей красавицей, или у полковника Эверарда, стоявшего за креслом, старика. Тут же был храбрый иомен Джослайн Джолиф, по-прежнему в костюме егеря; как второй Ванея, он опирался на дубинку, на своем веку хорошо послужившую королю, а рядом с ним его жена, когда-то хорошенькая девушка, а теперь румяная матрона, радуясь тому, что стала такой важной особой, время от времени присоединяла свой громкий голос к оглушительному басу мужа, когда он вторил приветственным крикам толпы.
Три славных мальчика и две хорошеньких девочки щебетали вокруг своего деда, который отвечал на их детские вопросы и беспрестанно гладил морщинистой рукой белокурые волосы своих дорогих малюток, между тем как Алиса с помощью Уайлдрейка (он красовался в великолепном камзоле и осушил в тот день один-единственный бокал канарского) время от времени старалась отвлечь их внимание, чтобы они не утомили деда. Но не следует забывать еще одну замечательную фигуру, принадлежавшую к этой группе, — гигантского пса, очевидно достигшего крайних пределов собачьей жизни — ему было лет пятнадцать или шестнадцать. Он сохранил только остатки прежней красоты, глаза его потускнели, суставы потеряли гибкость, голова поникла, а ловкие движения сменились неуклюжей, ревматической, прихрамывающей походкой; но благородный пес не утратил преданной любви к своему хозяину. Лежать летом у ног сэра Генри или зимой у огня, поднимать голову и смотреть на хозяина, время от времени лизать его морщинистую руку или поблекшую щеку — вот что, по-видимому, было теперь целью существования Бевиса.