Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Змей» – было бы слишком однозначно, слишком просто, прямо ведущее к Библейскому РАЮ. ГАД (и динозавры, и крокодилы – это гады-пресмыкающиеся) импонирует своими размерами. Но в стихотворении тотчас оказывается, что «ласкал и травил». Удав-душитель не ядовит, а девушка снова говорит в последних строках, что «сладок ей вкус змеиной слюны».
«Как только сладким ядом змея грудь ей обслюнявит» – это строка из «Клеопатры» Лесьмяна. Сладость и ядовитость соединились у него в незоологическую систему: змеиный яд не является сладким. Во всяком случае, происхождение ГАДА глубоко укоренено в различных культурах (питон вуду[443], с которым танцуют и ритуально «общаются», тоже сюда относится). А также «змея Эскулапа», и змеи на митрах египетских священников, и сам уже не помню, где еще они почитались. Таким образом, эти коннотации и денотации, даже доисторические и «квазисакральные», выделяют его и делают «совместимым» с женщиной. И сразу в этом кроется неоднозначность. Когда я писал «Философию случая», я предлагал «эксперименты с текстами», в том числе и с поэтическими, поэтому можно смело попробовать.
До тех пор ходила в сад постоянно,Пока в ольховнике ее не застиг змей.
Можно ли было так написать? В принципе да, но «змей» все-таки слабее, чем «гад». «Гад» – это и змея, но и что-то обобщенное: кроме того, и желтопузик – змея, и гадюка, а их не поласкаешь (хотя Клеопатре Лесьмян это позволил). Впрочем, начать с «до тех пор» – это уже в какой-то степени снизить экспрессивную силу: и поэтому нет другого выхода, как убрать полные молока груди, а эти груди три раза появляются в стихотворении («Груди к тебе наклоняю, как кувшин с молоком» и «Грудь ласкать зажатым в ладони лбом»).
Что касается ГАДА, «Варшавский словарь» уже в первом незоологическом значении указывает: «подлый человек». Можно сказать «ты, гад», но «ты, змей» – это уже скорее «ты, хитрюга», здесь происходит «семантически коннотационный перенос», а уже «ты, питон» – это почти гротеск! Поэтому должен быть «гад». Зоологически «гады» – это (согласно таксономии Линнея) класс, самих же «змей» (Serpentinae, Ophidia) около двух тысяч видов. Ясное дело, воспользовавшись «эхово-смысловым» потенциалом ГАДА, разместившимся между «эротическим искушением сатаны» и его «библейской неизбежностью» (ведь без змеиного сатанинского искушения не было бы библейского «сюжета», греха и изгнания из рая) – без ГАДА ничего бы не было, – Лесьмян использовал невероятно увеличенные «наслоения», отсылки, отклонения и мифологически-фольклорные изменения названия, по сути зоологически достаточно «невинного». Обобщим: ГАД – это и ругательство («ты, гад!»), и искушение в смысле эротического греха: одним словом, уже в названии баллады («Гад») показана ее глубина как амби-, а скорее поливалентность.
ГАД как наставник, зовущий к «наслаждению, более долгому, чем смерть». Это следует из вышесказанного. «Шипеть и извиваться, дрожать, как он». Совокупляющиеся пресмыкающиеся не знают никаких «вздрагиваний», которые ассоциативно восходят к «копуляционным фрикциям», типичным исключительно для млекопитающих, но поэт может не считаться с физиологически-зоологической достоверностью. Это садистский, а вместе с тем и мазохистский оргазм.
«Сон» появляется два раза: «учил совместным забываться сном» и призыв «начнется явь – и прекратится сон», таким образом первый «акт», «гадский» и «содомский», в конце оказывается лишь СНОМ. Но здесь, на грани «пробуждения» от мерзости «телесного греха», неожиданно отзывается «партнерша» гада:
Не сбрасывай чешуи, не меняй облик!Ничего мне не нужно, у меня все есть.
Дальнейшая «конкретизация» «любовных утех с гадом»: гладит жалом брови, позволяет ласкать грудь, с головы до ног ласкает и ТРАВИТ. «Лбом ударяясь о край ложа» также «из этой безбожной области», так как в следующей порции интимного оказывается: это происходит в кровати! Плеск молока (здесь – женского) также имеет и символическое значение, и несколько реалистическое (есть змеи, способные питаться молоком). И одновременно желание, чтобы «не сбрасывал чешуи», снова подчеркивает, что это все-таки гад, змея, ведь ороговевшая чешуя – это действительно (зоологически) их «кожа». «Останься гадом и ласкай, и трави» должно окончательно зафиксировать и «пригвоздить» грешное как наслаждение, поэтому он должен и дальше «ласкать и травить». Меня всегда очень удивляло, что как обычные читатели, так и критики, живущие исключительно эстетической утонченностью, не падали со своего высокого положения от такого чтения.
На скромном пространстве в двадцать две строки (только с мужскими рифмами[444]) в этой «балладе» происходит как будто бы изложение или с большей грешностью повторение первородного греха, усиленное девиациями, когда гад искушает не «яблоком» или Адамом, а просто, неожиданно, САМИМ СОБОЙ. В этом переносе – сила точности, фатальной по значению; гад поступает, разумеется, по-своему, но женщина оказывается сразу рада этому, и даже очень. Однако как женоненавистничество, так и грешность той самой «распущенности» и согласие на нее, вместе с женской активностью («груди к тебе наклоняю, как кувшин с молоком»), полностью «скрыты» под сюжетной балладностью произведения, и здесь я старался этот ядовитый корень немного и только изначально выявить. Если же обратиться к «Царевне Черных Островов» или к «Панне Анне», то можно увидеть, какая начинка может крыться в стихотворении! Впрочем, сразу признаюсь, что жанр баллады, требующий «присутствия основной сюжетной нити» или мотива, такое исследование, как мое, сильно облегчает; с такими стихотворениями, как «Пан Блыщиньский», было бы намного сложнее (сложнее – не значит, что невозможно), так как одним из принципов Лесьмяновской парадигматики является «оксюморонизированная стратегия на онтологическом уровне», которая должна быть значащим рубежом просто потому, что автор (или его представители «нигилистического себялюбия» – как Пан Блыщиньский) из небытия – также во множественном числе – выдувает-создает бытии, полубытии, четвертьбытии, с различной скоростью возвращающиеся, а скорее распадающиеся в небытие. И из этого «существования несуществующего» Лесьмян создает настоящие «необычные конструкции», населяет их в разных мерах и измерениях, пока не нарушает границы там, куда я за ним (за поэтом) следовать не хочу, так как не могу. Как я упоминал выше, я не выношу «Пилу»; не знаю, но могу догадываться, что как человек, переживший эпоху «печей» и братских могил, я чувствую себя удивленным и пораженным игрой слов, которые не могли означать для Лесьмяна такую «трупную» дословность, такой распад, такое количество рвов, наполненных человеческими останками, которыми в действительности «одарила» вторая мировая война. И как мне кажется, этот эховый отголосок, это неустранимая ассоциация с человекоубийством делает для меня – может, и для всего моего поколения? – «Пилу» невыносимым произведением. Это должно быть так, раз уж мы живем ПОСЛЕ Освенцима, ПОСЛЕ Хатыни, ПОСЛЕ Треблинки. За Лесьмяном нет вины: то, что произошло, совершено историей – MAGISTRA VITAE[445].
III
Кто-нибудь может подумать, что семантическим препарированием Лесьмяновского «Гада» я пробовал «разложить» это стихотворение, то есть вникнуть в него настолько досконально, чтобы выявить «поэтичность его внутреннего содержания». О таком намерении, конечно, не может быть и речи. Старший школьник, владеющий основами полонистики, знает, что такое символизм, и понятно, что Лесьмян так им увлекался, что сам в нем утонул. Но так как все равно вопрос остается в наивысшей степени неясным, то, возможно, будет достаточно, если я снова обращусь к «Гаду», чтобы осмыслить первую его строчку:
Шла с молоком в груди в зеленый сад...
Ранее я уже говорил, что полная молока грудь – это скорее признак женственности и в определенном (но только в одном из множества) смысле так, наверное, и есть. Во всяком случае груди с молоком выступают в стихотворении целых три раза. Так как предположение, будто бы Лесьмян стремился представить нам концепцию выращивания гадов как существ, вскармливаемых грудным молоком, полностью ложно, не обращая внимания на «Груди к тебе наклоняю, как кувшин с молоком», будем осуществлять поиск в ином направлении. В определенном своеобразном понимании это был бы напрасный труд, так как слова-названия, выступающие в символической ауре (особенно в стихотворении) не могут иметь никаких однозначных дессигнатов (денотатов) ни в номинальной, ни в реалистической интерпретации, так как если бы можно было такой названный символ (символически звучащее название) «пригвоздить», это ТЕМ САМЫМ лишило бы его символичности. В банальном объяснении это нечто схожее с духом, формирующим собой какую-нибудь простыню в движущуюся фигуру: если мы сорвем ее, то в руках у нас окажется обычнаю простыня, а дух сразу исчезнет (здесь можно сыпать примерами из заполненной духами литературы, особенно английской). Когда символически вариативное словообразование начинает смысловое развитие, то чем «глубже» мы проникаем, тем туманнее становятся потенциальные ссылки. Возможно, это еще лучше иллюстрируется через обращение к мультиинструментальному музыкальному произведению, во «фразе» которого нельзя разобрать, басы, или флейта пикколо, или тромбон, или тарелка наиболее значительны при звучании. Таким образом, мы имеем дело с полифоничной многозвучной случайностью, одновременно идущей из различных источников, и нечто подобное происходит с «полными молока» грудями у Лесьмяна. Здесь в самом деле каждое наименьшее определение поэтом хода высказывания имеет особую точность и вместе с тем не поддается даже мелким изменениям, так как слишком деликатно взвешено предикативное целое. «С молоком в груди» в определенном однозначно задаваемом смысле обязательно находится в оппозиции к «полным молока грудям», и не только потому, что парность этих грудей направляет нас куда-то в сторону кормилиц.
- Русская поэма - Анатолий Генрихович Найман - Критика / Литературоведение
- Иван Карамазов как философский тип - Сергей Булгаков - Критика
- Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы). Книга вторая. Некоторые проблемы истории и теории жанра - Анатолий Бритиков - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика