Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, моя милая, я совсем не мазохист. Я велю снять ваш уважаемый портрет.
Арсен будет очень доволен: Арсену очень нравится все, что произошло у нас в последнее время. Арсен гордится нами и никогда не одобрял наши отношения с еврейкой.
Я не обманываю себя и не собираюсь обратить все в водевиль. Я сегодня потерпел поражение, самое настоящее поражение. Но партия еще не окончена, мы в силах выдержать поражение. Вспомните, пожалуйста, сколько побед мы занесли в свой актив за это время. Как желток в яйце защищен от невзгод внешнего мира, так и мы защищены благоволением Конрада Гейдебрега от каких бы то ни было нападок. Мы необыкновенно искусно разрешили весьма щекотливую задачу — с величайшим успехом пустили в обращение сфабрикованные сведения. В тот день, когда руководство сочтет нужным публично заклеймить лживость антифашистской прессы, нашу особу увенчает сияние славы. И «Бомарше» уже печатается, в самое ближайшее время книга выйдет в свет, а это — успех, в котором сомневаться не приходится.
Быть может, мы чрезмерно возомнили о себе? В школе, на уроках древней истории, нам рассказывали о «гибрис» и о том, какую кару придумали боги за эту «гибрис». Ниобея, Ксеркс, Наполеон. Нет, не будем чрезмерно возноситься, нельзя много позволять себе. Даже фюрер не может себе все позволить — вот пришлось же ему выдать Фридриха Беньямина.
А разве я чрезмерно высокого мнения о себе? Разве я и в самом деле не в лучшем положении? Разве не верно, что, расставшись со мной, Леа причинила себе большее зло, чем мне? Мне куда легче, я могу утешиться, в утешительницах недостатка нет, вокруг меня сколько угодно аппетитных женщин.
На письменном столе Визенера лежала полученная с последней почтой корректура «Бомарше». Визенер просмотрел титульные листы. На одном из них красивым четким шрифтом было напечатано посвящение мадам де Шасефьер. Он взял автоматическое перо, с усилием глотнул слюну и жирной, уверенной чертой все перечеркнул. Как ни больно было, но он почувствовал облегчение. Эпизод «Леа» перечеркнут, ликвидирован.
Он опять остановился перед портретом. Теперь, когда поставлена точка, зачем, в сущности, снимать портрет? Немало ведь у него вещей, сохраненных на память о пережитом. А портрет Леа — произведение искусства, доставляющее эстетическое удовольствие. И разве милейшие враги не будут язвительно улыбаться именно оттого, что он снимет портрет и на его месте они увидят оголенное пятно или другую картину?
Он всматривается в портрет, внимательно, испытующе, точно видит его в первый раз, и начинает вслух разговаривать с нарисованной Леа.
— Я знаю тебя другой, моя милая, — говорит он ей вкрадчиво, сладко, коварно. — Я видел твое лицо другим, совсем другим, каким ни одна душа его больше не видела. — Он вспоминает лицо Леа, когда она, бывало, лежит в сладостном изнеможении после его ласк. — И я опять увижу тебя такой, моя милая, — объявляет он ей.
Все это он говорит нарисованной Леа потому, что живая Леа лишила его возможности говорить с ней. Он ругает ее, он молит ее, прощает, грозит, высмеивает. Поговорив с портретом, он чувствует, облегчение.
Нет, он не может доставить удовольствие Арсену: портрет останется висеть там, где висит. У портрета есть уши, портрет все слышит, все, что Визенер хочет сказать Леа. Если он уберет портрет, связь с Леа порвется, и навсегда. Пока портрет здесь, Леа не свободна, так же как и он, Визенер. Портрет останется на месте. Лучшего места для него не придумаешь.
Кроме всего, он — постоянное напоминание.
— Вы бросили мне упрек, мадам, что я варвар только наполовину, не до конца. Благодарю за дружеское указание. And therefore I am determined to prove a villain[32].
15. КОСТЮМ НА НЕМ БОЛТАЕТСЯ, КАК НА ВЕШАЛКЕ
Ильза Беньямин с удовольствием встретила бы своего мужа одна. Раньше ей страшно было мысленно произносить слова «мой муж»; он был Фрицхен или Беньямин. Теперь он стал ее мужем, и она имела право встретить его одна. Но сотрудники «Парижской почты» заявили, что никак нельзя, чтобы приезд Фридриха Беньямина в Париж прошел незаметно, — возвращение его надо превратить в праздник, и Ильзе пришлось волей-неволей согласиться с ними. Таким образом, в то утро, когда он должен был прибыть, на Восточном вокзале собралось много народу — репортеры, представители левых французских партий, кинооператоры, просто любопытные и люди, без которых ни одно событие не обходится.
Фридрих Беньямин стоял у окна вагона в знакомом котелке на голове, с знакомой сигарой во рту. Но едва ли, кроме этих двух неотъемлемых принадлежностей, еще что-нибудь осталось от прежнего Беньямина. Лицо его совсем не походило на грустную клоунскую маску, оно сильно похудело, приобрело какой-то беловато-желтый оттенок, и на этом изборожденном глубокими складками лице, на котором и слепой мог бы увидеть печать фанатизма и страданий, пугающе горели карие круглые глаза.
Он стоял у окна, в том же костюме, в котором уехал, но теперь костюм болтался на нем, как на вешалке. Хотя у него давно уже не было такой удобной постели, как диван спального вагона, он почти не спал. Освобождение пришло слишком внезапно. Тюремщики без конца твердили ему, что он вряд ли выйдет из тюрьмы живым, адвокатов к нему не допускали, слухи об усилиях, предпринимаемых цивилизованным миром для его спасения, до него не доходили, он был в полной изоляции и готовился лишь к одному держаться на суде мужественно и умереть с высоко поднятой головой, оставив по себе достойную память.
Когда его вывели из тюрьмы и куда-то повезли, он опасался самого худшего — что его без суда, выстрелом в спину, прикончат. Услышав от конвоиров, что он находится на территории Швейцарии и что он свободен, Беньямин сначала принял это за злую шутку, не почувствовал никакой радости, в голове у него все смешалось, а когда наконец он поверил, ему стало дурно от внезапно свалившегося на него счастья.
Всю ночь, лежа в спальном вагоне, он не мог прийти в себя от глубокого изумления. Беньямин знал, как редко торжествуют свобода и справедливость, за которые он всю жизнь боролся, и не мог себе представить, чтобы свобода и справедливость победили именно в его деле.
Семь месяцев назад он уехал с этого же вокзала. Ильза махала ему рукой и говорила, чтобы он не звонил ей по телефону. И тот же котелок был у него на голове, и так же держал он в зубах сигару и думал, что не больше чем через пять дней он вернется в Париж обладателем драгоценного паспорта и драгоценных сведений. И вот пять дней превратились в семь месяцев, и он вернулся такой же беспаспортный, каким уезжал, но, разумеется, гораздо более осведомленный, чем до отъезда.
А вот и Ильза, первый человек, которого он искал глазами, собственно говоря, уже с той минуты, как тронулся этот поезд. Вот она стоит: она не машет ему рукой, только смотрит на него, и этот взгляд говорит больше, чем если бы она бросилась к нему и прильнула всем телом.
Он идет по коридору, слегка пошатываясь, он крепко держится за медные поручни вагонной лесенки. К нему обращено множество лиц, он улыбается, робко, глубокой улыбкой, у него одно желание — домой. То есть куда? Где его дом? По-прежнему гостиница «Атлантик»? Его дом — это там, где Ильза, это там, где он сможет спокойно лечь и заснуть и спать крепко и долго.
Из множества ртов вырываются какие-то приветствия, множество рук протянуты к нему, но вот наконец лицо Ильзы рядом, Ильза его обняла или он ее? Он пожимает множество рук, он, вероятно, и говорит что-то, он точно не знает, кому и что, свежий воздух опьянил его, он ошеломлен. Потом все двинулись к выходу, на тебя нацелены фотоаппараты, кинооператоры работают, тысячи глаз смотрят на тебя. Но наконец-то он в машине, Ильза называет адрес, его как будто очень занимал вопрос, — какой? — но он все пропустил мимо ушей, он так утомлен и взволнован, что и не спрашивает. Ему важно одно: куда-нибудь они приедут, и скоро он сможет лечь и заснуть.
И вот они с Ильзой одни. Он сегодня еще не завтракал, поэтому он послушно пьет кофе и что-то ест, но что, он сказать не мог бы. И без умолку болтает. Описывает лицо своего первого тюремщика, второго, третьего и рассказывает, на каком диалекте они говорили. И каким разочарованием для него было, что его не послали ни на какие работы; вместе с остальными заключенными его поднимали в пять утра, но всех угоняли на работы, а для него день тянулся без конца. Но не об этом вовсе хотелось ему рассказать. Как томило его желание поделиться с кем-нибудь своими мыслями в те невыносимо долгие часы, когда он ждал смерти в своей одиночной камере. Было много такого, о чем стоило рассказать, несмотря на убийственную монотонность тюремного существования, и его сжигала невозможность поговорить с живым человеком. И вот перед ним слушатель, которого ему так мучительно не хватало, лучший, любимейший слушатель, Ильза, а он болтает о самом маловажном, а о существенном, о том, чем он полон до краев, не говорит ни слова. Но постепенно поток его слов мелеет, и наконец Беньямин умолкает.
- Трилогия об Иосифе Флавии: Иудейская война. Сыновья. Настанет день - Лион Фейхтвангер - Историческая проза / Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Марианна в Индии - Лион Фейхтвангер - Классическая проза