определилось. Дело не только в глубокой уверенности, что пытаться насаждать социализм в экономически и культурно отсталой стране – бессмысленная утопия, но и в органической неспособности моей помириться с тем аракчеевским пониманием социализма[171] и пугачевским пониманием классовой борьбы[172], которые порождаются, конечно, самым тем фактом, что европейский идеал пытаются насадить на азиатской почве. Получается такой букет, что трудно вынести. Для меня социализм всегда был не отрицанием индивидуальной свободы и индивидуальности, а, напротив, высшим их воплощением, и начало коллективизма представлял себе прямо противоположным «стадности» и нивелировке. Да не иначе понимают социализм и все, воспитавшиеся на Марксе[173] и европейской истории. Здесь же расцветает такой «окопно-казарменный» квазисоциализм, основанный на всестороннем «опрощении» всей жизни, на культе даже не «мозолистого кулака», а просто кулака, что чувствуешь себя как будто бы виноватым перед всяким культурным буржуа. А так как действительность сильнее всякой идеологии, а потому под покровом «власти пролетариата» на деле тайком распускается самое скверное мещанство со всеми специфически русскими пороками некультурности, низкопробным карьеризмом, взяточничеством, паразитизмом, распущенностью, безответственностью и проч., то ужас берет при мысли, как надолго в сознании народа дискредитируется самая идея социализма и подрывается его собственная вера в способность творить своими руками свою историю. Мы идем – через анархию – несомненно к какому-нибудь цезаризму[174], основанному на потере всем народом веры в способность самоуправляться.
Бросим, однако, политику. Сейчас у нас жесточайшие морозы, и я сильно страдаю, тем более что уже с месяц не могу избавиться от кашля; чуть поправишься, пройдешься при холодном ветре, и опять хуже. Стараюсь выходить как можно меньше и больше сижу дома, тем более что меня утомляет ходьба в тяжелейшем полушубке (приобрел таковой за 400 рублей к зависти всех приятелей, которые говорят, что я в нем «импозантен»: это переделанный на штатское военный офицерский полушубок). Увы! за последние месяцы я сильно постарел (проклятые большевики, вероятно, виноваты: сердце не выдерживает самомалейшего утомления). Подниматься по лестнице для меня настоящая пытка, а тут, как на грех, из-за отсутствия угля, все меньше действует лифтов. Вообще, с углем несчастье: электричество уже горит лишь несколько часов в сутки, а скоро, быть может, совсем погаснет. Хорошо, что наша квартира отопляется дровами, а не паром, так что не очень холодно. Вообще, лишений уже немало. Пища пока еще есть, но скоро, боимся, станут железные дороги, и тогда может прийтись плохо. Вообще, какое-то чудо, что мы вообще еще живем после двух месяцев этой анархии.
Занят сейчас я меньше прежнего. «Искру» мы закрыли после того, как на съезде овладели «Лучом» (бывшая «Рабочая газета»). Центральный комитет теперь в руках интернационалистов, в редакции «Луча» мы с Мартыновым и Астровым, и лишь Дан в качестве четвертого представляет ту часть бывших оборонцев, которая после большевистского переворота примкнула к нам, признав, что дальше войну вести нельзя и что с большевиками надо бороться не во имя восстановления Керенского и коалиции, а во имя чисто демократического правительства – без буржуазии. Остальные оборонцы перешли в оппозицию, и часть их, вероятно, сама уйдет из партии.
В газете я занят не больше 6 часов в день, так что утомляюсь много меньше прежнего. Больше могу читать; изредка даже в театр хожу. На днях впервые подвергся краже (это – редкость, ибо все мои знакомые, кажется, уже обкрадывались не раз): украли бумажник с 90 руб. Что у вас в Швейцарии говорят о мире? Судя по «Temps» [175], который я видел, во Франции о нем не думают. Что ты делаешь теперь, получаешь ли русские газеты, восторгаешься ли тем, что слышишь о России? Увы! будь ты здесь хоть с неделю, пришла бы в ужас. Вековая история накопила столько бестолковщины, такие залежи ее, что нетрудно прийти в отчаяние, даже если понимать головой, что через самые грязные и извилистые дороги история все же может вывести к чему-то хорошему.
С кем ты видаешься? Кто у вас бывает? Все чаще начинаю скучать по швейцарским пейзажам. Увижу ли скоро тебя? Может быть, это будет довольно скоро. Как Ната и Боб? [176] Целуй их от моего имени. А Тото[177] знает, что son pere est ministre[178] и принимает посетителей в Зимнем дворце? Бедный Анатолий Васильевич [Луначарский]! Между нами, его даже буржуазные враги не принимают всерьез и не ненавидят, его вышучивают. Ну, не хочу сплетничать. Много раз целую тебя. С Новым годом, милая, дорогая! Пиши мне. Передай привет Анне Александровне [Луначарской] [179]. Пиши о себе.
Твой Юлий Ц.
1918
Письмо А. Н. Штейну[180], 25 октября 1918 г
Дорогой Александр Николаевич!
Давно уже не было оказии писать Вам и от Вас ничего не получалось; последние известия привез нам тов. Гутерман[181], видавшийся с Вами перед отъездом из Берлина. За последние 3 месяца здесь столько воды утекло, что понадобились бы тома, чтобы поделиться всем, что может Вас интересовать. Постараюсь ознакомить Вас с самым существенным.
1. Положение партии стало невыносимым. С внешней стороны все ее проявления в советской России сведены на нет; все уничтожено: пресса, организации и т. д. В отличие от царистских времен нельзя даже «уйти в подполье» для сколько-нибудь плодотворной работы, ибо теперь уже не только жандармы, дворники и проч. следят за «неблагонадежностью», но и часть самих обывателей (коммунисты и причастные к совет[ской] власти) видят в доносе, сыске и слежке не только доброе дело, но и выполнение высшего долга. Поэтому думать о сколько-нибудь регулярном функционировании нелегальных учреждений не приходится. Масса меньшевиков переарестована. После участников рабоч[его] съезда (Абрамович, А. Н. Смирнов[182] и мн[огие] др[угие]), из которых 24 человека сидят до сих пор, переарестовали здесь, в Петербурге и провинции, еще ряд лиц, другие бежали от ареста. С трудом поэтому удается поддерживать функции информации в минимальных размерах. Но все это было бы не так тягостно, если б этот припадок террора по нашему адресу не послужил толчком к выявлению внутренней слабости нашего движения, которое к весне стало принимать внушительные размеры, охватив массы почти во всех рабоч[их] центрах. К этому времени крах промышленности, затягивавшийся искусственными мерами, сказался во всей силе; три четверти заводов и фабрик закрылось, массы, потеряв веру в бесконечность даровых подачек государства и изголодавшись, стали уходить в деревню и рабочего движения как бы не стало: оставшиеся на фабриках массы, потеряв всякую надежду