Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Палата была объята сумраком; пол отражал серое небо, зажатое шторами; на самом деле, надо было всматриваться, напрягать зрение, чтобы различить медицинские приборы, кровать и тело, которое на ней жило. Симон Лимбр лежал на спине, двойная белая простыня натянута почти до подбородка. Молодой человек был подключён к аппарату искусственного дыхания. Простыня медленно вздымалась при каждом вздохе — слабое, но всё же различимое движение; чудилось, он спит. В палату проникал приглушённый шум реанимационного отделения; тишину нарушало лишь жужжание техники, низкий несмолкающий бас. Это могла бы быть обыкновенная больничная палата; именно её и напоминало помещение, если бы не рассеянный сумрак; впечатление удалённости, словно оно находилось вне госпиталя; разгерметизированная камера, в которой больше ничего не работает.
В машине они в основном молчали, им нечего было сказать. Шон бросил автомобиль прямо у бара — спортивный пикап с большим пробегом: в нём перевозили лодки, которые делал Шон, и доски для сёрфинга, которые время от времени приобретал Симон, shortboards или fishes;[48] Шон сел на переднее сиденье машины Марианны; она управляла автомобилем, держа напряженные руки строго параллельно: жёсткие спички; Шон смотрел в окно, изредка отпуская реплики о дорожном движении; дороги свободны, никаких заторов, стремительный поток — поток, ставший их союзником: ведь он нёс их с предельной скоростью к изголовью кровати сына, — но тот же поток после первого телефонного звонка влёк их к несчастью, не давал остановиться: движению к госпиталю ничего не препятствовало. Очевидно, мысль о вероятности неожиданной развязки посетила их в один и тот же миг: сканер выдал неверное изображение, снимок оказался некачественным, ошибка в результатах, сбой в компьютерах, — такое порой случается: в роддомах путают детей; на операционный стол кладут пациента, которому противопоказано хирургическое вмешательство; в больницах возможны проколы — нельзя говорить о непогрешимости; конечно, они не смогли открыться друг другу, сообщить о промелькнувшей надежде; гладкий застеклённый фасад здания рос на глазах, пока не занял всё ветровое стекло, — и они несмело вошли в полутёмную палату.
Марианна приблизилась к Симону — как можно ближе к этому телу, которое ей никогда ещё не казалось таким длинным и которое она так давно не видела столь близко: стыдливый Симон всегда запирал ванную; требовал, чтобы родители стучались, перед тем как зайти к нему в спальню; или, пересекая квартиру, заворачивался в огромное махровое полотенце, превращаясь в юного бонзу. Марианна склонилась ко рту своего ребёнка, чтобы почувствовать на лице его дыхание, затем прислонилась щекой к груди — услышать биение сердца. Он дышал, она чувствовала это; сердце билось, она слышала это; подумала ли в тот миг несчастная мать о первых сердечных ударах плода, которые она различила в центре УЗИ «Одеон» далёким осенним днём, когда из люминесцентных пятен на мониторе неожиданно сформировалось крошечное тельце? Марианна выпрямилась. Череп Симона венчала повязка; лицо не забинтовано, да, но его ли это лицо? Вопрос этот выскочил, как чёртик из табакерки, когда она разглядывала лоб своего сына, надбровные дуги, линию бровей, форму глаз под веками — крошечное пространство кожи у внутреннего угла глаза, гладкое и вогнутое; а пока она узнавала крупный нос, хорошо очерченные мясистые губы, впалые щёки, подбородок, обрамлённый редкой бородкой; да, всё на месте, но лицо Симона, всё, что в нём жило, мыслило, всё, что его оживляло, — вернётся ли оно? Марианна пошатнулась, ноги ватные, схватилась за постель на колёсиках; перфузионный аппарат[49] качнулся, палата поплыла. Фигура Шона стала размытой, словно стояла за стеклом, по которому хлестал дождь. Он стоял с другой стороны кровати, напротив Марианны, и держал сына за руку, склонившись к выемке на животе; его губы болезненно кривились, приоткрывались и складывались в имя: Симон, мы здесь, мы с тобой, ты меня слышишь? Симон, my boy,[50] мы здесь. Он прислонился лбом ко лбу лежащего молодого человека: его кожа всё ещё тёплая; это действительно его запах, хлопковый и шерстяной запах; и конечно же Шон принялся нашёптывать слова, предназначенные только для них двоих; слова, которые больше никто не мог услышать; и мы никогда не узнаем, что это были за слова, — архаичное наречие островов Полинезии или слова-мана,[51] которые проникнут через все языковые барьеры: алеющие камни девственного огня; плотная, тягучая и неисчерпаемая материя; вечная мудрость; это длилось минуты две-три; затем Шон тоже выпрямился, и его взгляд встретился со взглядом Марианны, а их руки соединились прямо над грудью их ребёнка; это движение заставило соскользнуть простыню; торс молодого человека обнажился, являя свету татуировку маори, которой они никогда не касались: растительный орнамент, начинавшийся на плече, обминавший ямку ключицы и сбегавший на лопатки. Симон набил тату летом, когда ему было пятнадцать, тогда он уезжал в лагерь для серферов в Стране басков, — способ самоутверждения, заявление: моё тело — что хочу, то с ним и делаю; и если Шон отнёсся к этой выходке совершенно спокойно — его собственную спину тоже украшала затейливая татуировка, он лишь поинтересовался, почему сын выбрал именно этот рисунок, именно это место на теле, есть ли в этом некий скрытый смысл, и попытался понять, связана ли тату с разрезом глаз Симона, метиса, — то Марианна с трудом пережила такое своеволие, заявив юному Симону раздражённым тоном: твоя татуировка, да-да, — ты знаешь, что это на всю жизнь? И тогда к ней бумерангом вернулось то самое слово: необратима.
В палату зашёл Револь. Шон повернулся и начал с места в карьер: я слышу, как бьётся его сердце; всем показалось, что в этот момент гудение аппаратов усилилось, — затем снова, настаивая: его сердце бьётся, ведь так? Да, согласился Револь, его сердце бьётся благодаря машине. Позже, когда врач уже приготовился уйти, Шон снова перехватил его: почему Симона не прооперировали, как только доставили в реанимацию? Медик сразу почувствовал агрессию: отчаяние спровоцировало вспышку гнева; к тому же дыхание отца Симона явственно выдавало пары алкоголя, поэтому Револь отвечал предельно деликатно: мы не могли его оперировать, месье: слишком сильное кровотечение; томографию мы сделали сразу же, и она показала, что всякое хирургическое вмешательство бесполезно, — слишком поздно. Может быть, эта непробиваемая уверенность, это ледяное спокойствие, которое так походило на высокомерие, вывели Шона из себя — неизвестно, но внезапно он взорвался: вы даже не попытались ничего сделать! Револь поморщился, но не утратил самообладания; он уже приготовился ответить, возразить, но сообразил, что лучше промолчать; впрочем, в этот момент раздался стук в дверь, которая тут же распахнулась, и в палату вошла Корделия Аул.
Молодая женщина сполоснула лицо холодной водой и выпила кофе; она была красива: так прекрасны бывают все девушки наутро после бессонной ночи в объятиях любовника. Медсестра поздоровалась с Марианной и Шоном, рассеянно улыбнулась, сосредоточилась и подошла к постели. Я собираюсь измерить вам температуру. Она обращалась к Симону. Револь застыл. Ошалевшие Марианна и Шон таращили глаза. Молодая женщина повернулась к ним спиной и, продолжая бормотать: да, вот так, хорошо, проверила показатели на мониторе — и вдруг заявила: я намерена осмотреть ваш мочевой зонд — проверить, пописали вы или нет; она буквально источала ласку и заботу, которые были непереносимы. Револь заметил удивлённые взгляды, которыми обменялись Марианна и Шон, и, не решаясь прерывать медсестру, кивнул им на дверь, подкрепляя жест репликой; для дальнейшего разговора нам следует пройти в мой кабинет, будьте так любезны, следуйте за мной. Марианна подскочила, всё её естество взбунтовалось, она не желала покидать палату: я остаюсь с Симоном; пряди волос упали на лицо, так яростно женщина замотала головой; Шон тоже не двигался, но Револь настаивал: пойдёмте, ваш сын должен получить необходимый уход, после чего вы сможете вернуться.
Снова лабиринт, извивающиеся коридоры; снова силуэты, спешащие по делам; эхо, ожидание; проверить перфузию, назначить лечение, измерить давление, оказать необходимый уход, туалет, струпья; проветренные палаты, чистые простыни, вымытые полы; снова Револь и расхлябанный шаг; снова полы белого халата парят за спиной; крошечный кабинет и ледяные стулья; снова вращающееся кресло и шарик, катаемый по ладони; в этот момент в дверь негромко постучал Тома Ремиж; не дожидаясь приглашения, он проскользнул в кабинет, представился родителям Симона Лимбра, не уточнив, чем именно занимается: я медбрат, работаю в отделении; затем он уселся рядом с Револем, подтолкнув ногой табурет. Теперь в скромной берлоге у Револя их было четверо, — и тогда он почувствовал, что необходимо ускорить события, иначе все они здесь просто задохнутся. Он снова смерил взглядом родителей Симона Лимбра, очередная преамбула к речи, после чего заявил: мозг Симона больше не функционирует: мы только что сделали получасовую ЭЭГ и получили одну прямую линию — у Симона диагностирована терминальная кома.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Я умею прыгать через лужи. Рассказы. Легенды - Алан Маршалл - Современная проза
- Понтий Пилат. Психоанализ не того убийства - Алексей Меняйлов - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Сердца живых - Бернар Клавель - Современная проза