Да, в целом матросы по своему характеру — юное племя. Даже в их пороках и проступках есть что-то детское. И тем более справедливо это в отношении матросов той эпохи, когда жил Билли. Кроме того, определенные черты, общие для всех матросов, сильнее проявляются у молодых. И наконец, каждый матрос приучен выполнять приказы, не обсуждая их. В море его жизнь подчинена строгому распорядку, и он не волен над ней даже в мелочах. Он не вступает в то тесное и свободное общение с другими людьми на равных началах (во всяком случае, равных внешне), которое очень скоро научило бы его, что только бдительность, прямо пропорциональная видимой честности и порядочности тех, с кем он имеет дело, может оградить его от беды. Привычная сдержанная недоверчивость настолько присуща не только дельцам, но и вообще людям, хорошо изучившим своих ближних в сфере отношений куда более широкой, чем чисто деловые, — то есть так называемым бывалым людям, — что они попросту перестают ее за собой замечать. Некоторые из них, возможно, искренне удивились бы, услышав, что именно эта черта составляет чуть ли не основу их характера.
XV
Однако после пустячного происшествия с похлебкой у Билли Бадда перестали случаться непонятные недоразумения из-за койки, сумки с одеждой и прочего. А вот улыбка, порой ему сиявшая, и ласковые слова, брошенные мимоходом, сделались, пожалуй, еще более приветливыми.
Но вместе с тем теперь можно было бы заметить и кое-что другое. Если взгляд Клэггерта неприметно останавливался на Билли, который во время второй полувахты прогуливался по верхней батарейной палубе, обмениваясь залпами веселых шуток с другими молодыми матросами, взгляд этот провожал веселого морского Гипериона задумчиво и печально, а на глаза каптенармуса навертывались странные жгучие слезы. В такие минуты казалось, что Клэггерта томит глубокое горе. А иногда к этой грусти примешивалась тоскливая нежность, словно Клэггерт мог бы даже полюбить Билли, если бы не роковой запрет судьбы. Но выражение это было мимолетным, и его как бы со стыдом тотчас сменял взгляд, полный такой неумолимости, что все лицо каптенармуса вдруг испещрялось бороздами, точно грецкий орех. Порой, заметив издали, что навстречу ему идет наш фор-марсовый, Клэггерт, когда они сближались, чуть-чуть отступал в сторону и пропускал Билли мимо себя, сверкая на него всеми зубами в притворной улыбке. Но если они встречались неожиданно, в глазах каптенармуса вспыхивали красные огоньки, точно искры под молотом в сумрачной кузнице. Эти краткие яростные молнии производили особенно странное впечатление потому, что их метали глаза, цвет которых в минуты покоя бывал почти фиалковым самого нежного оттенка.
Билли, конечно, иногда замечал эти адские вспышки, но по самой своей натуре не способен был правильно их истолковать. Ум его едва ли достигал той степени тонкой духовной чуткости, благодаря которой самый простодушный человек подчас инстинктивно угадывает близость зла. А потому Билли просто считал, что на каптенармуса иногда что-то находит. Только и всего. Но приятную улыбку и приветливые слова молодой матрос принимал за чистую монету
— ему еще не доводилось слышать поговорки «на языке мед, а под языком лед».
Разумеется, знай наш фор-марсовый за собой какие-нибудь поступки или слова, которые могли навлечь на него гнев каптенармуса, пелена спала бы с его глаз, даже если бы зрение его и не сделалось острее.
Оставался он слеп и еще к одному обстоятельству. Два унтер-офицера — оружейный мастер и баталер, с которыми он ни разу даже словом не обмолвился, так как по своим обязанностям фор-марсовые вообще с ними не соприкасались, — теперь при случайных встречах начали смотреть на него с неодобрением, неопровержимо свидетельствующим, что смотрящий кем-то настроен против того, кому адресован его взгляд. Но Билли не придал этому ни малейшего значения и ничего не заподозрил, хотя отлично знал, что оружейный мастер и баталер, а также писарь и фельдшер, по морскому обычаю, едят за одним столом с каптенармусом, а потому могли многого от него наслушаться.
Наш Красавец Матрос снискал себе общие симпатии мужественным прямодушием и веселой благожелательностью, лишенной даже следа того умственного превосходства, которое способно возбудить завистливые чувства, и доброе расположение почти всех, с кем ему приходилось иметь дело, заслоняло от него безмолвную враждебность, подобную той, о которой только что говорилось.
Да и ютовый, хотя по причинам, перечисленным выше, встречались они очень редко, всякий раз дружески кивал Билли, а то и говорил мимоходом что-нибудь приятное. Такая его манера как будто ясно показывала, что, каковы бы ни были первоначальные намерения этого ловкого малого (или намерения тех, чьим эмиссаром он мог быть), теперь он совершенно от них отказался.
Плутоватая самонадеянность (а мелкие негодяи всегда самонадеянны) на сей раз его обманула: простак, которого он рассчитывал с легкостью обвести вокруг пальца, взял над ним верх именно благодаря своей простоте.
Проницательные читатели могут счесть неправдоподобным, что Билли не подошел к ютовому и не потребовал от него объяснения, с какой, собственно, целью он заманил его на руслень, откуда затем убрался с такой поспешностью. Проницательные читатели, кроме того, пожалуй, полагают, что для Билли было бы естественно потолковать кое с кем из насильственно завербованных и проверить, была ли доля истины в темных намеках его ночного собеседника на их недовольство. Пусть проницательные читатели думают, что им хочется. Но чтобы понять характер, подобный характеру Билли Бадда, требуется, пожалуй, нечто большее, а вернее, нечто совсем иное, нежели простая проницательность.
Что касается Клэггерта, то мания (если это была мания), которая порой сквозила в его манерах и взглядах, чаще всего надежно маскировалась его сдержанным и разумным поведением. Но, подобно подземному огню, она все больше и больше пожирала его изнутри. Долго это продолжаться не могло.
XVI
После загадочного разговора на руслене — разговора, который Билли оборвал столь резко, — некоторое время не происходило ничего, что имело бы прямое отношение к нашей истории, пока не начались события, о которых пойдет речь теперь.
Где-то раньше уже упоминалось, что в то время английская эскадра, действовавшая у Гибралтара, не располагала фрегатами (бесспорно, более быстроходными, чем линейные корабли), а потому семидесятичетырехпушечный «Неустрашимый» использовался не только для разведки, но подчас и откомандировывался для выполнения более важных поручений. Такой выбор объяснялся не одними лишь его ходовыми качествами, хотя они и были выше, чем у других кораблей того же класса, но в основном характером его капитана: он считался человеком особенно подходящим для выполнения миссий, сопряженных с неожиданностями, которые могли внезапно потребовать самостоятельных решений, а также знаний и способностей помимо тех, что необходимы просто хорошему моряку. И вот когда «Неустрашимый», выполняя поручение как раз такого рода, находился на наиболее удаленном расстоянии от своей эскадры, дозорный в конце дневной вахты доложил, что на горизонте виден вражеский корабль. Это был фрегат, и его капитан, рассмотрев в подзорную трубу, что преимущество и в людях, и в вооружении в случае боя окажется на стороне английского корабля, решил воспользоваться своей быстроходностью для бегства и приказал поставить все паруса. «Неустрашимый» бросился в почти безнадежную погоню, которая длилась до самой середины первой полувахты, когда фрегату наконец удалось уйти.