Зозуля действовал пневматической турбинкой. Стальная дисковая щётка высекала искры и завывала сиреной.
Оглохнуть можно от такой адской какофонии!
И — солнце. Немилосердное, субтропическое.
Стёкла защитных очков пылились и запотевали, протирать надоело.
Вжи-и-
и-
ии-
хр-
рр…
Турбинка захрипела и смолкла.
— Алексей, Смирнов! Тебе очки для форса или для техники безопасности дадены?
Ни к чему Зозуле выговор! И Лёшке собственные глаза поберечь надо. Ржавая шелуха и острые стальные песчинки летят во все стороны шальными осколками.
Лёшка натянул очки. Турбинка опять взвилась.
Вжи-
и-
ии-
иии!
Уши ватой заткни — не поможет.
…Они отдыхали, разлёгшись на крыше трюма: Паша — на животе, Лёшка — лицом к небу.
Над судном на разных высотах парили крупные чайки, белогрудые, с жёлтыми клювами, на концах сильных крыльев чёрная бахрома. Таких чаек Лёшка прежде никогда не видел. А может быть, то и не чайки?
— Паша!
— Чего? — не сразу ответил разморённый голос.
— Это чайки или альбатросы?
Паша слегка повернул голову, приоткрыл один глаз.
— Я в них не разбираюсь. Для меня они все чайки…
— Интересно же, — сказал Лёшка.
— Кому как! — Паша опять уткнул лицо в руки и замолчал.
Чайки висели над головой будто в невесомости. Непостижимо, каким чудом им удавалось не отставать от судна. Широко распластанные гнутые крылья едва-едва пошевеливались. Чайки неслись, словно планёры на буксире.
— Хорошо! — с чувством произнёс Лёшка. Губы его запеклись, на зубах похрустывала ржавая шелуха, но на душе было вольно и хорошо. Ему нравился океан, чайки, жизнь. Он много работал, каждый день: в море нет ни суббот, ни воскресений.
Судно идёт безостановочно, и каждый в экипаже на своём посту, как железнодорожная бригада в поезде дальнего следования, как сталеплавильщики в мартеновском цехе. Но случись что-либо в дороге или на заводе — вблизи или рядом тысячи людей и машин, готовых немедленно прийти на помощь. Судно от берегов в тысяче миль, в тысяче миль от других людей.
— Паша!
— Ну чего?
— Паша… — Лёшка заколебался: говорить или не говорить?
— Ну?
— У тебя не бывает чувства затерянности?
Паша перевернулся на спину, недоуменно хлопая белёсыми ресницами, странно поглядел на Лёшку.
— Какой затерянности?
— Затерянности, одиночества. Будто один ты в океане, совсем один.
— Тут затеряешься, — пробурчал Паша. — Зозуля на дне морском найдёт и работёнку подкинет.
— А на берегу разве проживёшь без работы?
— На берегу другое дело. Отбарабанил смену и гуляй сколько влезет.
— Почему же ты в матросы пошёл?
— Сказать по-честному?
— Скажи.
— Приодеться хочу, в заграничное. Джинсы чтоб с «молниями», заклёпочками…
— И всё?
— Ну, не всё, по мелочи ещё кое-чего. И потом, разные страны посмотреть. А ты что, на всю жизнь в матросы записался?
«На всю жизнь», — мысленно ответил Лёшка. Ему расхотелось откровенничать. И Гамбург вспомнился. Подвёл его тогда Паша: сам ведь сбежал да ещё всю вину на него свалил.
— Чего молчишь? — напомнил о себе Паша.
— Да так…
— Вообще, — со вздохом признался Паша, — сдуру я в море подался. Не моя это стихия.
Он опять вздохнул и перевернулся на живот. Лёшка задумался. С морем он теперь никогда не расстанется. Это — на всю жизнь. Не матросом, конечно. Матрос — первая ступенька крутого и длинного трапа, ведущего на капитанский мостик. А он, Лёшка, ещё даже не матрос.
Как другие успевают заниматься? В техникумах, институтах учатся. Федоровский, например, Иванцов-электрик, Дед… Сила воли, наверное. А тут намаешься за день, поужинаешь сытно, самое большое, на что хватает, — кино посмотреть. В Ленинграде получили в рейс двадцать фильмов, все уже пересмотрели, выбрали лучшие и гоняют теперь: «Дети капитана Гранта», «Твой современник», «Я вас любил…». Последний особенно часто. Во-первых, про любовь, во-вторых, снимали в родном Ленинграде.
Вчера комсомольское собрание было. Нет, позавчера. Идут дни за днями, плывут, сливаются.
— Какое сегодня число?
— Октябрь кончился.
Октябрь кончился… На Невском развешивают гирлянды, фонарные столбы на Кутузовской и Дворцовой набережных украшают бантами. Уже и стоянки военных кораблей на Неве обозначили бочками.
Мама с Димой вернулись из Николаева — радиограмма была.
Жаль, что не пришлось самому увидеть первый подъём флага на отцовском теплоходе. Возможно, там были товарищи отца, свидетели трагедии. Расспросить бы о подробностях, обо всех деталях…
Лёшка много раз пытался вообразить последний день отца. Теплоход стоит под разгрузкой. Портовые и судовые краны выкладывают на берег ящики с консервами и лекарствами, мешки риса и картонки с конфетами, упакованный в прозрачную плёнку шёлк и сатин. Растут на причале кипы одежды для вьетнамских детей и женщин. И вдруг с рёвом проносится самолёт с белыми звёздами в кольцах, брызжут пулемётные очереди, с леденящим визгом косо летят бомбы. Одна вонзается в палубу.
Иссечённая осколками надстройка, развороченные тюки и ящики. Отец в белой сорочке, неудобно подогнув руку, лицом вниз. На спине быстро расплывается красное…
А над портом и морем стонут в тревоге и горе сирены, фабричные гудки, тифоны теплоходов. И бьют запоздало зенитные пушки.
Да что же такое делается на белом свете! Как могут люди, гордясь своей цивилизацией, хвастаясь демократией и свободой, расстреливать других людей, крушить их города и сёла, отравлять ядами деревья и травы?!
Отец и дядя Вася мальчиками пережили страшную блокаду. Но тогда была всемирная война, тогда свирепствовал фашизм. А сегодня, сейчас?
— Паша, — окликнул напарника Лёшка.
— Ну-у… — лениво отозвался Кузовкин.
— Что ж это делается на планете? Война давным-давно кончилась, а мира ни дня нет. То в Корее, то во Вьетнаме, то ещё где-нибудь каждый день люди гибнут.
Паша знал о судьбе Лёшкиного отца, но мировые проблемы его мало трогали, своих забот полон рот.
— Сплошное гадство, — туманно выразился.
Надо было сказать ещё что-то, конкретное, сочувственное, однако Паша не успел подыскать нужные слова. Неслышно подошёл боцман.
— Кончай загорать!
Зозуля в армии, наверное, старшиной служил, натренировался командовать!
— А ты, Смирнов, отложи шкрябку — и на верхотуру. Второй ждёт.
— Зачем?
— Ну молодёжь! Его второй помощник капитана вызывает, а он — «зачем». Пулей!