Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти витки повторялись все чаще и вели куда-то вниз, в непроглядную темноту, которая лишь изредка озарялась лучом света: в часы любви, или общей работы, или разговоров, во время которых они строили совместные планы. А ему так хотелось открыть перед ней всю душу, рассказать, что он чувствует, к чему стремится, чего страшится в этой жизни, ведь никогда еще женщина не становилась ему так близка — умная, нежная, терпеливая, — но какая-то потайная дверца у нее внутри все время оставалась для него закрыта, и подобрать ключик ему никак не удавалось. Он был уверен, что сумел бы помочь ей преодолеть отчаяние, рассеять тьму. Тони задолго до их знакомства начала бояться этой тьмы. А его любила, скорее всего, именно за упорство и выдержку, с какими пытался он избавить ее от страхов.
Но почему теперь — ведь они в Париже! С легким раздражением Джиджи перебирал в уме разнообразные проявления кризиса: то резким движением сбросит что-нибудь на пол, то врубит на всю катушку проигрыватель, будто пытаясь потушить внезапно вспыхнувший пожар, то сорвет с себя всю одежду и стоит голая перед шкафом, не зная, что надеть — вечернее платье или джинсы с футболкой. А то дробно застучит каблуками и запрется в комнате, словно отгораживаясь от мира. Когда спираль против воли увлекала ее вниз, как в омут, Тони временами, не в силах справиться с отчаянием, стонала тихонько, как больной котенок. Этот жалобный скулеж все нарастал, переходил в душераздирающий визг. Джиджи прибегал, начинал говорить ласковые, ничего не значащие слова (так успокаивают животных или младенцев), крепко обнимал, чтобы перестала кричать или, чего доброго, не учинила над собой чего-нибудь. Но почему это должно было произойти в Париже? Они всего четыре дня как приехали, а до этого долго мечтали провести отпуск в Париже. Его пригласил Жан-Люк, вернувшийся на родину после своей американской авантюры: теперь он уже не обрушивал на других свою сумасшедшую механическую музыку, а играл в унисон с остальными. Джиджи пил и смеялся вместе с ним, вспоминал былое время надежд и вдохновений. Они ругались и тут же мирились, а Тони и бледная эльзаска, новая подруга Жан-Люка, любовно подтрунивали над своими несостоявшимися Фицджеральдом и Гершвином. Потом друзья уехали на гастроли в провинцию; оставшись вдвоем, они в первый вечер поужинали в крохотном бистро, съели что-то легкое, но очень вкусное, распили бутылку «Сансер», которое, как им казалось, источало запах ландышей (этот аромат в начале мая витал над всем Парижем). Сходили в театр поглядеть на шутовскую, искрометную грацию Полянского (правда, Тони он раздражал, а Джиджи восхищался его умением сочетать в себе чудовищную наивность гениального Моцарта с дешевым фиглярством Сальери). Занялись любовью под шорох дождя по кособокой крыше мансарды. Он заснул измученный, счастливый, обняв свою возлюбленную в чреве этого чужого города. Она же мучилась бессонницей, перечеркнувшей все дневные радости, и с этой ночи не могла освободиться от жестоких пут.
Воспоминания о парижском отпуске застали его врасплох по дороге в приморский городок. Наутро Тони подставила ему губы для поцелуя, старательно накрывала на стол, но что-то в ее моторе не контачило, о чем он ей и сказал в надежде, что она выговорится, облегчит душу. (Джиджи по опыту знал, к чему приводят эти долгие молчания.) Но Тони не оценила шутку, и во взгляде ее он увидел лишь отрешенность.
Вот в то дождливое парижское утро все и началось. Она сидела на скамье, а Джиджи потянул ее за руку, пытаясь поднять; она напряглась, резко вырвала руку и выбежала в гостиную. Там у дивана стоял низкий стеклянный столик; Тони, летя к балконной двери, не заметила его и с размаху ударилась об острый угол. Не закричала, только побелела как полотно. Подбежавший Джиджи с трудом уложил ее на диван. Порез на левой ноге оказался небольшим, но глубоким. Джиджи нашел в аптечке бинт, кое-как перевязал, но уродливый лиловый шрам еще долго не проходил.
Тони как-то сразу обмякла: дала перенести себя в постель, послушно выпила болеутоляющее и заснула. Четыре часа, пока она спала, Джиджи сидел рядом, тщетно пытаясь сосредоточиться на чтении и чувствуя, как незнакомый город враждебно обступает его со всех сторон, и не было ничего на свете роднее этого неподвижного, свернувшегося калачиком существа, слишком маленького на этой двуспальной кровати.
Позже, проснувшись, она разрыдалась у него на груди и сказала, что хочет сейчас же вернуться в Италию. Он не возражал: Париж ему тоже больше не улыбался. Провели несколько часов в аэропорту, пока им нашли места. Прежде перед отлетом они всегда спешили, дергались, а в этот раз терпели, коротали время за чашкой кофе и покупали в duty-free[2] какие-то дурацкие галстуки, ненужные духи, зажигалки, залежалые сладости, скучные журналы.
В Генуе жизнь мягко вошла в привычную колею, и больше с Тони такого ни разу не повторялось. Джиджи никогда не напоминал ей о том случае и даже представить себе не мог, что когда-нибудь узнает, отчего в Париже у нее случился такой срыв и она перенеслась во времена жуткой хандры, которая некогда была ее неразлучной спутницей…
Они отужинали; прозрачный воздух за парапетом террасы слегка розовел в последних отблесках солнца, уже скрывшегося за прибрежными скалами, и обагрял небо, готовясь уступить место темноте.
Джиджи не знал, как начать, и боялся предстоящего разговора. Он поставил локти на скатерть, подпер подбородок руками. В глазах Тони вдруг проглянула та же пустота, как и в то утро в Париже. Надо решиться: это молчание длить нельзя. Не сдержав вздоха, Джиджи принялся собирать со стола посуду: быть может, в ней проснется инстинкт хозяйки. Так и получилось. Тони встала, отобрала бутылку, которую он нес на кухню, и, казалось, увидела его впервые за весь вечер, будто очнувшись от сна. Джиджи посветлел, обнял ее за талию и завел разговор как о чем-то совершенно постороннем:
— Ну как там наша подруга-кошатница, ты виделась с ней, пока меня не было?
Тони благодарно взглянула на него, радуясь, что он не спросил о причине ее молчания, засуетилась вокруг стола, начала рассказывать. Оказывается, они еще раз ходили вместе на концерт, и Тоска открыла ей свои тайны.
Если Тони и впрямь оттаяла (черт возьми, почему он должен вечно беспокоиться за нее, детей, за всех, кого любит), значит, хитрость подпольного романиста удалась.
После того как вымыли посуду и Тони под предлогом усталости отказалась от ежевечернего гулянья, они устроились в полотняных шезлонгах на террасе. Джиджи слушал подробный рассказ о том, как Тоска жила в Милане, но его тревожило: вдруг ничего этого на самом деле не было, вдруг Тони выдумала и эти лица, и разговоры — все вплоть до цвета платьев.
А он, воспроизводя на бумаге череду событий и переживаний, причин и следствий, наверняка что-то добавит от себя, что-то уберет — будет ли это тогда правдой?
— А ты ничего не напридумывала? — перебил он ее.
Ответом ему был удивленный и возмущенный взгляд Тони.
— Прости, я неточно выразился. Я знаю, что ты не умеешь врать. Только, может быть, это твой собственный сценарий, «Набережная туманов», перенесенная в Милан? Вопрос в том, насколько все это близко к оригиналу, узнает ли себя Тоска в этом сюжете а-ля Карне.
Тони переливчато засмеялась: перед ним снова сидела девочка-шалунья, не утратившая с годами своей живой прелести.
— А если бы я и впрямь взялась написать историю Тоски и Миммо?
Видно, что-то в лице Джиджи ее насторожило, потому что она вдруг сорвалась с места и кинулась к нему.
— Ну шучу, шучу, не бойся, куда мне, я всего лишь репортер и не умею ничего выдумывать, а комплексов мне и своих хватает. — Она разжала руки, обхватившие его за шею, и чуть отстранилась. — А ну-ка, признавайся, ты небось сам, как все мужики, не упустил случая и пишешь роман с двух несчастных женщин?
Джиджи, шутливо отнекиваясь, про себя еще раз поразился ее проницательности. Она обладала, как и все женщины этой породы — из тонко чувствующих, — потрясающей интуицией, чудесным даром схватывать глубинную суть за рациональной очевидностью. Ее истина не имела ничего общего с рационализмом, поскольку была основана на эмоциях, неуловимых ощущениях, фантазии. Сперва это в ней очаровало Джиджи, а потом крепко привязало к ней после стольких лет жизни с женщиной, никогда не интересовавшейся чувствами других. Тот союз чем-то напоминал споры софистов с византийцами: горячая и томная, двусмысленная и переменчивая природа эмоций для жены не существовала; его чувства она неизменно превращала в математические формулы, из которых потом дотошно выводила неопровержимое доказательство. И эта всепобеждающая геометрия все больше отдаляла их друг от друга.
А Тони стала для него желанным источником после долгих странствий по безлюдной пустыне. Теперь уже он, призвав на помощь всю свою мужскую логику, удерживал подругу от падения в пропасть иррационализма, грозившего разбить их любовь.