Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Похороны графа Оргаса». Лицо в обрамлении белых брыжей, словно отрубленная голова на блюде; узкий лоб и волосы буквой V, скошенный нос, презрительный рот; глаза, закатившиеся под веки с густыми ресницами; разумеется, эмаль и оникс с мертвенно-бледными отблесками, уже фосфоресцирующее свечение, уже не от мира сего, тело уже предало: дряблое, да, дряблое под кирасой, где отражаются воздетые руки, мученики, спустившиеся с Небес, — все происходит очень быстро в подобном случае, как и в любом случае. В любом случае, горделивый человек, заключающий в своей бренной хрупкости столь мощную квинтэссенцию спеси, что готов умереть, дабы возродиться в некоем воображаемом свете, где гибнущие святые духи поводят длинными руками, похожими на длинные языки пламени, в сиянии, что иллюстрирует и подтверждает его славу. Как ни парадоксально, в поисках самого себя граф Оргас, в конце концов, себя обрел, но так и не познал. Тем не менее, он — всего лишь статист, бастард. От извечной суетности Избранных тускнеет кристалл гордыни, да и всякий кристалл: их блеющее сообщество обращает его в звездную пыль, уничтожает хрупкую ангельскую ясность. Ангел дрожит под сложенным плащом собственных крыльев. Его личная гордыня отвергает вечность небес ради пустынь отчаяния, которые самим своим существованием глумятся над блаженством святых. Но одной гордыни мало, и дабы ангел заслужил свое имя, ему понадобятся льды сомнения. Чтобы обрести любовь, ему потребуется отвергнуть ее. Отвергнуть до головокружения, до крови, преступления и смерти, где все — лишь прах.
…But I must go and live a few dreams, even if they turn out to be nightmares.[7] Ведь он проиграл ставку на всех картинах, но сохранил, по крайней мере, карты, яркие образы.
Нет, это не Санто-Томе с ее плесенью, запахом толедского дождя, запахом смерти, а позолоченные замки свода Авилы, их нюансы — сердоликовые, персиковые, охристые, розовые. Клаузула, плотность между погонями тени и света. И ничего, кроме перстня, ничего, кроме имени. Но именно здесь нашли одну вещь.
Все это еще в те времена, когда Харли был жив.
Он всегда искал любовь. Шелестя оборками своих актерских платьев, он преследовал ее в оксфордские годы, травил в клубах Гонконга, загонял до самого Нью-Йорка между грузовиками мясников на Перри-стрит, истекавшими спермой и кровью. Он искал ее в музеях, туалетах, на вокзалах, в аэропортах, кафе и даже в церквях, на которые наведены прожекторы. Порой он искал ее в зеркалах. Он верил, что нашел ее, вместе с тем зная, что не нашел: лицо, угадываемое в тумане, всегда одинаковое и никогда не похожее, ускользающее, неизменное под своими масками и даже искаженное, замаранное, оскверненное, смещенное, искромсанное, изуродованное, гримасничающее, залитое слезами, неуловимое, вездесущее. Любовь.
Харли вешает на стену изображение графа Оргаса и долго рассматривает его.
Пол — пыльный, и все — серое в этом доме неопределенного квартала, в этом воображаемом доме. Доме, полном людей. Квартира кажется огромной — может статься, так оно и есть. Никогда не находишь вновь те же двери. Никогда не находишь снова свою дорогу. Никогда не находишь ничего, возможно, потому, что ничего и нет, кроме пустых вольер в необитаемых комнатах. Такие же, серые, как пол, эти решетчатые вольеры курятника просторны и усыпаны старым пометом: предыдущий жилец был любителем больших птиц. На свете существует немало крупных хищников, например: Ara ararauna, Psittacus nobilis, Psittacus macao… A также Gyps fulvus, Gyps indicus, Ægypius monachus, Gypætus barbatus… И другие, недремлющие птицы Гекаты: Bubo bubo, Nyctea scandiaca, столько крыльев… Гарпии, предвещающие бурю и смерть, — тоже большие птицы.
Воздух — сухой, насыщенный мелом и пахнет вшами. Когда входишь в комнату, кажется, будто обнаружил выход, но каждая ведет в другую, и лабиринт обвивается вокруг собственной оси, подобно раковине теребры, а вольеры проникают друг в друга — отбеленные, загаженные.
В одной комнате — стул.
В другой — грязный умывальник.
В третьей — матрас под стеклянным кубом.
В четвертой — ничего.
В пятой — две вольеры, кишащие бактериями, напротив друг друга, небо и земля напротив друг друга. Серые вши, красная кровь и какой-то розоватый, нутряной свет, доставляющий страдания. Телефона нет. Жан-Мари отправляет сообщения и письма, но получает их нечасто.
Жан-Мари живет чем придется, но всегда одним и тем же. Никто не думает, да и не говорит, что Жану-Мари не хватает энергии, ума или знаний, ведь он, понятно, ничуть в них не нуждается. Бабушка что вырастила его, принимала клиентов в двух своих комнатах на улице де ля Шин. Он с трудом изъясняется устно, боясь запутаться в каком-нибудь противоречии, угодить в западню, расставленную, увы, им самим и еще больше его изолирующую. Он от всей души надеется, что все изменится, упорно надеется, что однажды вырастет световой мост между ним и человеком, который будет ему бесконечно ближе и дороже, чем все те, кого он знал прежде. Бывают дни, когда он чувствует себя у цели, на пороге освобождения, выраженного в образах благосостояния, ведь хотя его эмоции могут быть живыми, мысли его всегда туманны и, поскольку надежда неизменно омрачена, к ней примешивается расчет. Считая себя недостойным, Жан-Мари безропотно идет на компромисс и прибегает к уловкам. Он согласен на все, только бы не терять надежду. Харли входит во «Флору» в 18:15.
Жан-Мари входит во «Флору» в 18:23.
Линии криптограммы окончательно соединяются таким образом, что всякий мотив, сам по себе завершенный, является также частью другого мотива, будто некий звездообразный плиточный пол, дающий представление о бесконечности: каждая точка пересечения служит отправной точкой линий, разветвляющихся, в свою очередь, и входящих в другие узоры, новые пути, которые тоже поддаются негативной расшифровке. Поэтому кажется, будто предложено сразу несколько интриг, красноречивых и вместе с тем молчаливых. Впрочем, возможно, они действительно предложены, ведь вопрос свободной воли или августинского предопределения для многих нерешен и зыбок.
Есть еще время отказаться.
Есть еще время спрыгнуть с тронувшегося поезда.
Всегда остается время для святотатства или самоубийства. — My mood changes frequently,[8] — говорит Харли.
Его пробуждения ужасны.
— Я не ощущаю себя причастным к жизни и другим людям. Отдален, да, отдален, — сухо добавляет он.
Жан-Мари легко краснеет. Он везде чует намек. Всегда опасается быть непонятым по собственной вине.
Он боится лишиться симпатии, дружбы. Ведь как можно любить того, кто недостоин? Особенно, если его сердце гложут черви.
Жан-Мари роется в чемодане, где хранит все свои вещи. Он делает вид, будто ищет какую-то определенную рубашку, чтобы Харли не посмотрел ему в глаза, ведь когда он так смотрит, Жан-Мари начинает задыхаться.
Харли разговаривает только с самим собой, он выше всех прочих.
— В прошлом году, по возвращении из Фасоса, я прятал лицо, словно защищаясь от порчи, когда проходил мимо фотографов, делающих моментальные снимки в Тюильри. Нарцисс, боящийся своего отражения. Muddying the water of times…[9]
Жан-Мари не понимает и не знает, что ответить. Не отвечая, он усугубляет положение. Отвечая, тоже ухудшает его. Он начинает кашлять, не в силах остановиться, согнувшись вдвое на матрасе.
— Неужели нельзя проветрить? — спрашивает Харли. — Пахнет чем-то средним меж падалью и курятником. Ты разве не чувствуешь?
Жан-Мари покупает в драгсторе парфюм под названием «Роза Гулистана», поскольку Харли однажды говорил о розах Гулистана, цветущих в венецианском саду Сан-Ладзаро, и о послушнике, преследующем и преследуемом до беседки, увитой виноградом. Жан-Мари вскоре достигнет той точки, где приходят в восторг, но этот парфюм — все же бесстыдство. Он похож на пузырек с солями, что остался от матери в выдвижном ящике, позабытый и хранимый ради смеха. В этой соли есть сахар, хотя вовсе не абрикос, что неотступно преследует стандартные духи высокой моды, а мед, который разворачивается и усиливается до острой боли, пленительного жасмина, отдающего мочой, старинной пудры и румян. А еще воспоминание о продолговатой карте с закругленными уголками, трельяже Мистенгет,[10] акульей коже — целом неведомом мире, предшествующем Жану-Мари. Но если нырнуть и углубиться, слышен запашок гниения, скрытый сладковатый фон поверх ладана и камфары, что в своей истерии доходят до подмышечных и кошачьих ароматов. Роза Гулистана.
Харли шагает по улицам Парижа и думает о себе. Он также думает о том, кто ему близок и — еще ближе. Но это не все. Кристалл с потускневшей отметиной или, скорее, пузырьком, пространство которого не будет заполнено. Бесконечность не участвует в играх и не предается химерам. В самом деле, граф Оргас избрал самую легкую роль, и кирасу подобной гордыни носить не так уж тяжело, как кажется. Нужно лишь упорно заниматься каким-нибудь тривиальным, ограниченным трудом, забывать и отказываться от разрозненных обломков сверкающей мечты, что могли еще сложиться хотя бы в головоломку… Жизнь графа Оргаса была тривиальна, ограничена и состояла из лязга оружия, шума пиров, богоугодных дел, глухих монашеских ряс и приземленных занятий на несвежих перинах. Земная и землистая жизнь, с этим бегством к драпировкам славы — к свету славы. Господи, прими праведника в Свою славу… В сущности, весьма скромная гордыня. Я не приемлю ничего, что предварительно не было бы измерено.
- Похитители жвачки - Дуглас Коупленд - Контркультура
- Фанаты: Триумфальное шествие футбольных хулиганов по Европе - Дуги Бримсон - Контркультура
- Волшебник изумрудного ужаса - Андрей Лукин - Контркультура
- Счастливые люди - Каринэ Арутюнова - Контркультура
- Ужин в раю - Александр Уваров - Контркультура