class="a">[109].
Данная идея была весьма востребована в правление Николая I. Он ценил тех, кто понимал основные принципы осуществлявшегося им управления страной. В основе своей это были принципы религиозные (даже лучшей теорией права император считал добрую нравственность, взращенную на религии). Реализация этих принципов виделась венценосцу только на пути службы: «Я смотрю на всю человеческую жизнь только как на службу, так как каждый служит», – любил повторять Николай I[110]. Безусловно понимавшим императора человеком был граф С. С. Уваров, оформивший николаевские взгляды в триаду. Последнее обстоятельство следует подчеркнуть особо: не Уваров «придумал» теорию официальной народности. Укрепление отечества граф воспринимал как задачу религиозную, полагая, что необходимо «собрать в одно целое священные останки ее (России. – С. Ф.) народности и на них укрепить якорь нашего спасения». Во всеподданнейшем докладе, посвященном десятилетию деятельности Министерства народного просвещения (1833–1843 гг.), Уваров последовательно развивал мысль о глубокой привязанности русских «к Церкви отцов своих», о том, что преданный отечеству человек не согласится «на утрату одного из догматов нашего православия, сколь и на похищение одного перла из венца Мономахова. Самодержавие, – подчеркивал Уваров, – составляет главное условие политического существования России». Рядом «с сими двумя национальными началами» находилось и третье – народность[111].
Как видим, национальные начала связывались неразрывно, причем явственно проводилась мысль о неизменной связи самодержавия и народности, спаянных единой верой. Получалось, что русский абсолютизм заявлял себя в качестве православного, указывая этим не только на религиозные приоритеты власти, но и на существование жесткой подчиненности религии политическим видам поликонфессионального государства, в котором народность понималась сугубо моноконфессионально. Характеризуя православие в контексте триады, А. Е. Пресняков точно, на мой взгляд, отмечал, что это православие – одна из опор власти, «отнюдь не та “внутренняя правда” самостоятельной и авторитетной русской Церкви, о которой мечтали славянофилы, а вполне реальная система церковного властвования над духовной жизнью «паствы», притом церковность – орудие политической силы самодержавия, вполне покорное гражданской власти под управлением синодального обер-прокурора»[112]. Если принять это определение в качестве «внешней» характеристики положения Церкви в николаевской России, то следует задаться вопросом: возможно ли существовавшую систему соподчиненности власти светской (абсолютизма) и власти духовной назвать православным абсолютизмом, т. е. констатировать не только очевидную зависимость «Церкви от Царства», но и обратить внимание на усиление личного влияния монарха на ход православных дел как дел общеимперских?
Полагаю, что при ответе на поставленный вопрос необходимо сказать несколько слов как о личной религиозности самодержца, так и о политике, проводившейся от его имени в Православной Церкви.
Безусловно, император был человеком верующим, искренно убежденным в своих помазаннических прерогативах. Управляя империей, он считал вполне естественным обращать самое пристальное внимание на ход церковных дел: для Николая мелочей не существовало. О вере и Церкви он вспоминал достаточно часто и по различным поводам. Так, отправляясь летом 1835 г. на свидание с прусским королем Фридрихом-Вильгельмом IV и опасаясь покушения польских патриотов, император оставил сыну, будущему императору Александру II, краткое завещание, в котором показал себя уповающим на волю Божию, которой и сына призывал покоряться безропотно, не думая о нем, отце, но думая лишь о России. Николай призывал цесаревича соблюдать строго все, что предписывалось Церковью, только на Бога возлагая всю надежду. «Он тебя не оставит, – писал царь, – доколь ты к Нему обращаться будешь. Ступай смело и велик Бог русский»[113].
Указание на «русского Бога» весьма симптоматично: император соединял национальные и религиозные представления воедино. Самодержавная власть, убеждал он цесаревича, неразрывно связана с религией и, по существу, священна. Отказаться от этого убеждения было равносильно отказу от самого себя. Неслучайно современники отмечали, что самодержец не испытывал и тени сомнения в своей власти или в ее законности, обладая верой фанатика, требуя от подданных безусловной покорности прежде всего потому, что «сам проявлял по отношению к идеалу, который считал себя призванным воплотить в своей личности, идеалу избранника Божией власти, носителем которой он себя считал на земле. Его самодержавие милостью Божией было для него догматом и предметом поклонения, и он с глубоким убеждением и верой совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии», в качестве священной миссии избрав сохранение в России этого догмата во всей чистоте и защитив его от посягательств рационализма и либеральных стремлений. К исполнению миссии он считал себя призванным Самим Богом и ради этого готов был принести себя в жертву[114]. Совершенно очевидно, что Николай I вслед за Людовиком XIV мог бы повторить: «Государство – это я»[115].
Подобные взгляды император унаследовал от своих державных предков, приучившись не различать понятия государь и государство. Неслучайно и на Православную Церковь он смотрел как на религиозную часть государства. По мнению П. К. Иванова, русские императоры Петербургского периода вместе с наследием царства «принимали механическое воззрение на свои отношения к Богу, как чудесные ставленники Божией благодати. Они считали себя в делах государства безответственными перед Богом, ибо верили, что Бог каким-то скрытым и чудесным образом через них осуществляет свои помыслы о России»[116].
Эта мысль находит подтверждение при разговоре о побудительных мотивах конфликта, имевшего место между Николаем I и митрополитом Филаретом (Дроздовым) – безусловным апологетом самодержавной власти, всегда различавшим религиозный авторитет императора – помазанника Божия и власть, которой располагал этот помазанник в церковных делах. Митрополит Филарет имел собственную теорию священного царства, не совпадавшую с официальной доктриной государственного суверенитета. «“Государь всю законность свою получает от церковности помазания”, т. е. в Церкви и через Церковь, – писал протоиерей Георгий Флоровский, цитируя митрополита Филарета. – И помазуется только Государь, не государство. Потому органы государственной власти не имеют никакой юрисдикции в делах церковных». По мнению протоиерея Г. Флоровского, образ мыслей владыки Филарета был чужд государственным деятелям николаевского времени, а сам московский святитель казался им опасным либералом[117]. Как бы то ни было, но Николай плохо представлял себе пределы собственных полномочий в Церкви, однажды едва не заставив Св. Синод нарушить каноны.
История произошла летом 1835 г., когда Св. Синод переехал в новое здание на Сенатской площади. 4 июля, впервые в XIX столетии – и, как оказалось, в последний за Синодальный период раз – император лично посетил заседание высшего церковного правительства России. Однако в присутственном зале Николай, прибывший вместе с наследником, не «воссел» на троне, заняв место первоприсутствующего члена (им традиционно был столичный митрополит, «первый по чести» иерарх Российской Церкви). Пользуясь своими ктиторскими правами, самодержец открыл первое заседание речью, в которой подчеркнул, что «ближайшим попечением» полагает охранение православия. Указал он и на то, что особого внимания от Православной Церкви должно быть обращено на воссоединение с униатами и дело обращения