Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А отец тогда уже главным инженером был? — спросил я.
Она с трудом оторвалась.
— Был. Его к себе Антоша Славский забрал. У него отец знаешь кто? Их дом самый богатый в городе, с резным балконом, да... Только и там ничего не вышло. Напугался он смолоду.
— Понятно, — сказал я, хотя последнее оказалось новостью.
И я подумал, а почему она ничего не говорит о матери?
— А мать, она ведь тоже была с отцом? — спросил я и приготовился, потому что добрался наконец к цели своей поездки.
— И мать испугалась, нас всех напугали...
Нет, я хотел спросить не об этом.
— Я хотел спросить, мать, какое она имела отношение к отъезду?..
— А как же? Им надо было уезжать, хотя она нам чужая была. Родня! Иначе нельзя... Жили по углам, денег нет. А там сразу квартира и деньги немалые. А потом, ну какая она ему жена — "ехать и ехать", извела парня.
Ну, в общем, все становилось ясно, за исключением некоторых деталей, например, как обернулось все для отца во время следствия, когда узнали, что и отец его находится в заключении — пресловутая теория яблони и яблока, или, кто заставил отца отказаться от своего отца? Было ли это просто хитростью, которая долженствовала хоть как-то облегчить участь деда, или же они все свято верили в его виновность?
Я так и спросил.
Она помолчала минуту, покопалась в памяти, как в старом дерюжном мешке, от которого невозможно избавиться, как бы ты ни старался, и... ничего не нашла.
Точнее, она не нашла нужного мне объяснения, потому что для нее самой такое объяснение, несомненно, существовало, иначе за всю жизнь можно свихнуться от безысходности. И объяснение существовало в понятных для нее выражениях, но только не для меня. Я мог быть спокоен за свою бабушку — ей ничего не грозило. Грозило мне — потому что, когда ты вырастаешь и начинаешь задавать "дурацкие" вопросы, становится страшно от безысходности, — потому что эти вопросы идут вразрез с тем, чему тебя учат в школе и внушают на работе и взывают замечательные призывы.
Но тут я понял, что снова завожусь, и просто посмотрел на фотографию, отстегнул два ржавых замка и бросил ее в чемодан.
Так было лучше и безопасней для души.
В Москве я не сразу поехал на вокзал, а спустился в метро и доехал до станции "Улица 1905 года".
Была третья годовщина его смерти.
Много народа.
Цветы.
Наряды по боковым аллеям.
Я постоял над могилой апологета нашей совести — сколько позволил непрерывно движущийся людской поток.
Уже кое-кто называл его беднягой. Уже хриплый голос не доносился из каждого окна. Стал ли он всеобщим кумиром или лишь уделом дотошных меломанов?
Я вдохнул запах умирающих цветов и влажного московского лета и вспомнил: "Бог только в самом себе!", — и поехал на вокзал.
Времена меняются.
Увы!
...
Я не находил в ней черты иных женщин. Как, впрочем, не нахожу и сейчас.
Я всегда мог сказать, что люблю ее. Даже ночью, один на один со своими мыслями. Даже когда просыпаешься и всплываешь из сна, как из глубокого колодца, и хранишь на губах поцелуи иных женщин. Даже когда мне говорят где-то в магазине, или в кафе, или в кинотеатре: "Встретимся сегодня?" Даже когда в метро кто-то прижимается вроде бы ненароком и закидывает удочку одними глазами или кладет жаркую руку на плечо и начинает нашептывать несуразицу. Их было много, разных красавиц: зеленоглазых, длинноногих, русых, крашеных, рыженьких, шатенок, с яркими губами, с умопомрачительными отрепетированными улыбками, белозубых, в очках, курильщиц, полнотелых с кустодиевскими формами, пышущих здоровьем, или, напротив, с сухой пепельной кожей, самоуверенных, робких, нежных или грубых. Их было много, но я никого не запомнил.
— Октябрь уже... — говорила Анна, постукивая ногтем по подоконнику. — Снег...
Было холодно. Топить еще не начали, и мы обогревали квартиру электрическим камином.
— Зябко, — говорила она, прижимаясь лбом к стеклу.
Она всегда умела держать себя в форме. Я не помню, чтобы она вышла из спальни не причесанной, или, например, маникюр, — вот уж где было поле для деятельности. Она могла потратить на него целый вечер. Непозволительная роскошь для меня.
Осень, тогда, после всех этих ссор, была тягостна. И хотя мы уже в сотый раз мирились, все равно Анна не стала для меня прежней. Может быть, потому, что я помнил ее совсем другой, а может быть, она просто уставала, и от меня в том числе. Я делал все, чтобы удержать ее от слез и хандры. Но одного моего оптимизма явно не хватало, и стоило мне уйти на пару часов, как, вернувшись, я заставал ее в упадническом настроении, и мне приходилось очень стараться, чтобы заставить ее улыбнуться. У меня был план на зиму, я лишь ждал ее отпуска.
— Октябрь уже... — сказала она тогда.
— Да, — согласился я и встал рядом.
За окном на фоне не опавшей зелени опускались белые хлопья.
— Я загадала вчера: если сегодня будет снег, значит, все будет хорошо, — сказала она.
По легкому тону я понял, что она отвлеклась на эти несколько минут, наблюдая за улицей.
— Я тоже, — легко соврал я — совсем не обязательно было отрывать ее от подобных рассуждений.
— Я так люблю осень, — продолжила она. — Но не такую. Б-р-р-р!
Холода в ту осень наступили раньше обычного, но на деревьях еще держалась листва, и я надеялся, что тепло вернется.
— Не пойду сегодня никуда, — сказала она.
И я понял, что она снова обо всем вспомнила.
— Не ходи, — легкомысленно сказал я. — Позвони и скажи, что ты уезжаешь.
— А куда? — спросила она и посмотрела на меня с любопытством.
Я ошибся — глаза у нее были спокойные. Я так боялся ее срывов.
— Нет, — покачал я головой, — пока это тайна.
— Мне так хочется солнца, — созналась она и снова посмотрела на падающий снег.
— Солнца не обещаю, но виноград будет.
— Ты ведь, правда, не шутишь? — Она повернулась ко мне, и с улицы, наверное, мы представляли странную пару, объясняющуюся на виду у всех.
Представьте себе женщину среднего роста, с черными, как смоль, волосами, уложенными в идеальном порядке на голове, белый-белый халат с широкими рукавами и жест, когда она подняла руки, так что рукава взметнулись и две ладони легли на плечи мужчине, то есть мне, тому, кто, как ни странно, был главным героем в этой мелодраме.
— Не шучу, — сознался я.
— Нет, правда?
— Правда, — сказал я, — правда, одна только правда... — и задернул штору, и в комнате сделалось сумрачно.
Анна засмеялась:
— Ты большой толстый чудак.
— Почему "толстый"? — спросил я, заглядывая в ее глаза, потому что они сразу сделались похожими на темные маслины и заискрились смехом.
— Потому что боишься всего на свете.
— Да, — согласился я, — боюсь... например, потерять тебя.
В общем, тогда я ее не обманывал.
— Эх, Роман, Роман, — вздохнула она, уклоняясь от поцелуя, — все твои хитрости шиты белыми нитками. Ведь так? Так ведь?
Я отпустил ее, и она пошла, напевая что-то про себя, а я сел и продолжил работу. Я выстукивал очередную страницу, когда она вошла в комнату и спросила:
— Я тебе не помешаю?
— Нет, — ответил я, поворачиваясь, — не помешаешь.
— А я знаю, куда мы едем, — сказала она, загадочно улыбаясь.
— Куда? — спросил я.
— В Крым!
— Точно, — сказал я, — в самое яблочко...
— Я рада, — сказала она, — я так рада...
Да, действительно, зимой мы поехали в Крым, но от этого наша история не изменила своего течения, потому что в ней мало что зависело от нас самих.
...
Когда возвращаешься домой, вместе с твоими надеждами истощается и природа — влажная мягкая зелень, где почва под дланью трав хранит первородность, как тайный плод, как априори точки отсчета, а запахи так тонки, что надо прожить полжизни, чтобы научиться понимать их; утренние туманы, которые поднимаются, как перед единственным сокровением в самом себе, а действо выполняется словно по заказу, где ты не знаешь последующего акта пьесы — сколько бы она ни повторялась, — и данью божьей осиротелый лист дуба взывает к мудрости; жертвенные леса, не истребленные цивилизацией и ждущие своего часа; прудики в ряске, над которыми снуют стрекозы; ручьи под папоротником, хвойные пригорки — первенцы весны, дубравы — все сменяется чахлыми посадками, выгонами с черной вытоптанной землей, на которых коровы поворачивают морды вслед составу; удушенной зеленью вокруг крохотных полустанков, за которыми, как ржавые проплешины, тянутся поля сухой кукурузы, огороженные никлыми акациями с плоскими верхушками, а дальше — опять поля на голых склонах оврагов и высоковольтные опоры, убегающие к мареву промышленных центров, к шуму, суете, — образу зла; в общем, когда вы возвращаетесь к старым грехам, к утренней пустоте в желудке, однообразному существованию, девочкам от скуки, решетчатому окошку, где получаешь гроши, которых едва хватает до следующего месяца, работе, тоске кухонного окна, к астме, заработанной долготерпением, зимней слякоти, люмбаго, хлопанью подъездной двери — к самому себе, тебе уже нет нужды искать оправдания, ибо...
- Грета за стеной - Анастасия Соболевская - Современная проза
- Наташин день - Андрей Белозеров - Современная проза
- Египетские новеллы - Махмуд Теймур - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Сын - Филипп Майер - Современная проза