Глава третья, в которой снова о тюряге, где дни мои блаженные текли
«Прошу вас лишь припомнить, что, согласно Пифагорову учению, душа может переходить не только от человека к человеку или же скоту, но равномерно и к растениям, ради того не удивляйтесь, находя одну душу в императоре, в почтовой лошади и в бесчувственном грибе…»
Джон Донн …Я тоже всем в жизни обязан книгам, до которых дорвался в тюрьме. В конечном итоге это только обострило мои страдания: новая мысль переваривалась с трудом и порождала проблемы. Я постоянно углублялся в историю, мифы и сплетни разных Болтунов Болтуновичей вроде Плутарха, менял религию за религией, философию за философией, изучил всех языческих богов, разве это не пытка?
Что может быть прекраснее tabula rasa? Обнаженность и незащищенность ума — это и есть высшая и непререкаемая Истина. И не надо выписывать премудрости и стараться их запомнить. Например, «Для человека, как и для цветка, зверя или птицы, наивысший триумф — быть абсолютно и безупречно живым». Не потрясает?
Тянуло к чернильнице.
«Ногоуважаемый господин комиссар.
Добровольно, в не совсем трезвом уме, но в твердой, очень твердой памяти я кончаю праздновать свои именины. Сам частица мирового уродства, — я не вижу смысла его обвинять. Добавлю также слова, сказанные якобы графом Львом Толстым после вступления в брачные отношения: „Это было так бессмысленно, что не может кончиться со смертью“. Кто сие написал выскочило из, но явственно помню, что Толстой, переспав после свадьбы с Софьей Андреевной, именно подобные слова о прекрасности соития и произнес. С удивительной, неотразимой ясностью я это понимаю сейчас. Но, — опять перехожу на австралийский язык — это вашего высоко-подбородия не кусается».
Что случится с человечеством, если будет доказана обреченность коитуса, не начнутся ли массовые самоубийства?
Судьба, как ни странно, пронесла меня мимо зоны в родных пенатах, возможно, порядки там и либеральнее, чем в бывшей мастерской мира, но нашего брата братва расположена придушить лишь за принадлежность. Темница в альбионских краях меня сначала просто очаровала, и не столько общей организованностью, сколько нежным отношением товарищей по несчастью. Гласность в тюрьме превзошла границы самого демократического устройства, о моем процессе знали даже свихнувшиеся детоубийцы, не открывавшие букваря, и моя известность могла соперничать разве что с Микки Маусом. Стражи порядка тайно брали у меня автографы, выказывали уважение и любовь и уверяли, что почитают за честь охранять Великого Шпиона (сие я насмешливо отрицал, хотя внутренне млел). На коллективных прогулках им приходилось отгонять от меня остальных зеков, готовых носить меня на руках, одновременно засыпая вопросами о самых потаенных сторонах жизни Монастыря и о моей легендарной биографии, точнее, легенде, которую я выдавал на-гора. Меня даже возжелали выдвинуть в парламент, и только австралийское происхождение и ряд положений прецедентного права охладили пыл моих почитателей. На первых порах я ощущал себя героем, подобным Гераклу, всем улыбался и со всеми раскланивался, словно только что удачно исполнил партию лебедя в известном балете и принимал букеты на сцене. О, если бы Маня или Бритая Голова представляли всю звучность моей славы! Они наверняка бы сорвали погоны со своих величественных плеч и окунулись бы в водоворот славы, которая сладостнее даже бессмертия. И это после зажатой в тиски конспирации жизни, когда приходилось согласовывать и с собой, и с начальством каждый пук, ползти по своей второй жизни, как по минному полю, опасаясь любой небрежности и случайности, подстерегающей у каждого куста.
Но и звон фанфар надоедает: через несколько месяцев я к этому привык и даже заскучал. И начала грызть мысль (в свое время она обуревала и бессмертного певца топора, и самого Учителя): что делать?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Иллюзия побега меня не грела, шансов практически не было, да и поймать меня не составило бы большого труда. А почему бы не направить энергию на самоусовершенствование, столь ценимое самим графом Лёвой (его я уважал за то, что он вовремя бросил сочинять художественные фантазии и ударился в философию, не говоря уже о дерзком бегстве из душных семейных объятий к одинокой смерти на железнодорожной станции). Условий для этого было не меньше, чем в мекленбургском дворце бойскаутов с бесчисленными кружками самодеятельности, более того, предоставлялись услуги библиотеки Британского музея и других менее значительных заведений, и я мог пить из кладезя знаний до полного захлеба, предварительно проработав каталоги и оформив подписку. Однако это привлекательное и полезное для души занятие растянулось бы на многие годы, посему я остановился на давнем желании, несложным по воплощению, но лелеемом с детства: почему бы не научиться играть на гитаре?
Любовь к ней заронил еще отец, когда мы жили не тужили в подчиненном ему санатории, на диких степях Мекленбурга, где золото роют в горах. Папа обожал романсы, особенно «на креслах в комнате белеют ваши блузки, вот день ушел, а вас все нет и нет, в углу сидит ваш попугай Флобер, он все кричит „жаме! жаме! люблю!“ — и плачет по-французски». Или об охотнике и чайке: «Но выстрел раздался, нет чайки прелестной! Она умерла, трепеща в камышах». Отец почему-то грассировал на слове «прелестной», как будто имел дворянское воспитание.
Мое желание научиться играть на гитаре привело тюремное начальство в трехдневное смятение (очевидно, совещались, не использую ли я гитару в качестве радиопередатчика или не удушу ли себя струнами), затем мне предложили учителя из какого-то музыкального заведения, возможно, даже консерватории. Хотя композиторами Альбион не славится, музыка здесь пользуется всеобщим почитанием (полагаю, что если для чтения требуются мозги и способность сводить воедино буквы и целые фразы, то меломану можно лишь прищуривать глаза, блаженно кивать головой и создавать впечатление колоссального наслаждения).
Преподавателя я отверг и попросил гитару и обыкновенный самоучитель. Последний искали долго, будто на острове фарисеев осваивают инструменты только с преподавателем, к тому же самоучитель был на немецком языке, что, впрочем, не помешало мне вскоре играть со скорбной миной простейшую фугу Баха, приложенную в качестве образца для упражнений (самоучитель наверняка составляли идиоты).
Так вообразил я себя Шильонским узником, загадочным менестрелем, грустным мейстерзингером и миннезингером, Розенкранцем и Гильдерштерном, акыном и бардом, этаким Джамбулом — Абаем — Берды — Перды — Белиберды — Кербабаевым.
Надоели герои и роботы, Лупит в бубен оглохший шаман. В голове — словно ухнул мне в голову Озверевший свинцовый жакан. Заржавейте, шикарные пушки И нейтронных снарядов запас. Пускай девушки в юбочках узких Вечно любят и мучают нас. Чтобы солнце сожгло преисподнюю, Чтобы нежностью мир зацветал, Чтоб твой шепот, как голос Господень, Меня тихо от смерти спасал.
Временами нападала на меня жажда деятельности, видимо, бренчание на гитаре стимулировало затаившиеся инстинкты: мне не хватало ощущения гвоздя в заднице, когда крутишь на машине и за каждым кустом видишь горящие, волчьи глаза лисы-наруженции. Оглушительным воем разражалась морзянка — призывный пляс валькирий Рихарда Вагнера (а Зигфрид все умывался и умывался кровью дракона). Я в ужасе просыпался, видел перед собой озлобленную бабью морду Мани и еле удерживался от стойки «смирно». Самые тревожные сны были связаны с поиском тайников. Все напоминало пресловутую «Алису в Стране чудес»: я проваливался в кроличью нору и рыскал по подземным лабиринтам, беспрестанно совал руку в дупла полусгнивших деревьев (а там меня жалили змеи или кусали одичавшие кошки). Переворачивал и осматривал камни-контейнеры и даже вырывал перья у павлинов (там по идее тоже таились тайнописные депеши в микроточках). Порой я встречался то с Белым Кроликом, то с Мартовским Зайцем, то с Красной Королевой, и они вели себя, как вражеские агенты, расставлявшие мне ловушки (обычно простейшие деревянные мышеловки, которые я встречал лишь в захолустных сельпо близ Мельбурна).
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})