Шрифт:
Интервал:
Закладка:
V
Осенью 1934 г. умер Марр, выбывший еще год назад после инсульта; 1-го декабря 1934 г. был убит Киров. В первой газетной заметке убийца, Николаев, был назван белоэмигрантским агентом, что предсказывало репрессивные меры против интеллигенции и остатков дворянства — тех, у кого могли быть родные или друзья в эмиграции; но чуть ли не на следующий день газеты дали понять, что убийство — дело троцкистско-зиновьевского блока.
Обе версии и тогда не казались вполне надежными — первая потому, что от нее сразу же печатно отказались (по крайней мере, имплицитно), вторая потому, что зиновьевцы как-никак были большевиками и как таковые должны были бы быть против индивидуального террора — это было обязательной частью большевистского кредо. Но, видимо, в ОГПУ-НКВД теперь давно уже было не до тонкостей партийных программ (которым еще недавно в деле Воли Харитонова было придано столь важное значение).
Убийство Кирова было как гром из ясного неба; было очевидно, что последуют широкие репрессии, противоречащие общему настроению улучшения социальных отношений в стране и явному затуханию — уже, казалось, давно мнимой — классовой борьбы. Поражал и сам факт террористического акта. Последние в истории Октябрьской революции на нашей территории акты индивидуального террора, о которых мы знали, относились к началу 20-х гг. — покушение на Ленина, убийство Урицкого, Володарского; но то были действия эсеров, партии принципиально террористической, — однако эсеры сошли со сцены после лсвоэссровского мятежа 1918 г., после антоновского мятежа на Тамбовщине в 1921 г., после сдачи Савинкова в 1924 г., и трудно было представить себе реально существующую эсеровскую организацию в Ленинграде десять лет спустя — в нашем представлении практически все эсеры были давно расстреляны. Боровский и Войков были застрелены за границей, где не было и не могло быть непроницаемой охраны НКВД.
Но террористический акт, организованный левыми большевиками, был непонятен.
Весь город в добровольно-обязательном порядке участвовал в похоронах Кирова; было известно, что сам Сталин приехал из Москвы[99]. Но Киров жил и держал себя просто, был популярен, и многие искренне хотели отдать ему последний долг. Сам я о Кирове знал тогда очень мало и вряд ли пошел бы хоронить его по доброй воле; меня одолевал скорее страх за будущие последствия.
Толпы шли колоннами по учреждениям и предприятиям, с черными лентами на красных знаменах, с портретами Кирова в траурной рамке и с портретами Сталина без оной. Все было как на ноябрьской демонстрации — и все было не так: и маршрут был иной — шли к Смольному по Шпалерной (Воинова), куда именно — не знаю (все же ушел до окончания процессии), и шли молча. На душе у меня, да и наверное у всех, было неважно: впереди ожидали серьезные неприятности. Какие? Мы не знали.
Хотя была принята версия об убийстве Кирова зиновьевцами, однако первоначальный удар был нанесен по дворянам, в чем, казалось, не было никакой логики. Вскоре после похорон ко мне забежал Котя Гсраков: прошла облава по комнатам и комнатушкам, где ютились сохранившиеся дворяне — главным образом, старушки-вдовы, но были и немногочисленные мужчины и довольно много юношей и подростков. Им было предложено, не помню уж, в 48 или 72 часа выехать из города в назначенные места высылки под надзор НКВД. Операция была почти всеобъемлющая, но все же не совсем: некоторые полезные дворяне-специалисты, занимавшие нужные посты в промышленности или в высших учебных заведениях, даже в армии, были оставлены в покое (хотя опять-таки не все); но более всего акция касалась именно старых и юных. Но и из них кто-то по непонятным причинам сохранился в Ленинграде, как например, баронесса Клодт, у которой позже для совершенствования в английском языке брала уроки моя жена; или, например, Ерехович.
Я пошел провожать Котю и его мать и сестру на вокзал. Местом жительства им была назначена станция Медянка (Пятакове) в Казахстане. Уезжали они в купированном вагоне, но поезд был дополнительный, сверх расписания: так называемая «Дворянская стрела».
Я не терял Котю из виду до самой войны, и еще расскажу о нем. Претерпев много трудностей и опасностей, он перед войной все-таки поступил в какой-то технический институт на Урале и, насколько знаю, был потом видным геологом в Москве. После войны я встретил его только раз.
Не все охваченные «кировской» акцией дворяне отделались высылкой под надзор: у нас с кафедры вдруг исчезли Эбсрман и Соколов: судьба первого мне не известна — могу только догадываться; о трагической судьбе Соколова и его жены и узнал много лет спустя от его дочери, которую воспитала — и дала ей новую фамилию — совсем другая семья.
Что об этом исчезновении думали студенты? Вот я остановился над этим вопросом, и мне трудно на него ответить. Уже в 1935 г. такие вещи старались не обсуждать между собой, так как отдавали себе отчет в опасности подобных разговоров, в том, как они легко могут дойти до власть предержащих, а говорящий — последовать за обсуждаемыми. К тому же за годы советской власти к спорадическим арестам привыкли и, кроме того, совсем не представляли себе реально судьбу арестованных. Знали, конечно, что за анекдот можно быть осужденным по пресловутой статье 58–10, знали, что по этой статье меньше пяти лет не дают, что ссылают на Соловки, но не представляли себе даже приблизительно тех условий, в которых осужденные проводят свой срок, и не представляли себе того, как широко НКВД пользуется расстрелами и без тех показательных судов, которые и сами по себе потрясали воображение и были явной пародией на правосудие.
Но вслед за «дворянской» акцией последовала акция «троцкистско-зиновь-евская»[100]. Много лет спустя мы узнали, что Сталин просто называл НКВД каждый раз цифру подлежащих расстрелу — цифру шестизначную; однако в те времена было принято думать, что инициатива этих акций принадлежит руководству НКВД, прежде всего Ягоде, а что Сталин[101], замкнувшись за высокими стенами Кремля, имеет дело только с безликими бумагами и реально не представляет себе многого, что творится в стране. Выступил же он в 1930 г. с предупреждением о «Головокружении от успехов», когда страна прекрасно знала о страшном терроре по деревням, а потом о катастрофическом голоде.
Вот два эпизода тех лет, из тех, что издали доводили до моего сознания то, что творилось по стране:
Однажды Мусесов вдруг разговорился и рассказал, как он ездил в деревню на раскулачивание. Он не скрывал, что имущества у раскулаченных практически никакого не было, но что все равно отбирали каждую тряпку и что лично он, Мусесов, под предлогом, что ценности можно спрятать на себе, лазал обеими руками под блузку к плачущим раскулачиваемым девушкам и неспешно щупал их.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Воспоминания солдата (с иллюстрациями) - Гейнц Гудериан - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Ложь об Освенциме - Тис Кристоферсен - Биографии и Мемуары