Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Шло время, и не я — не я! — а другие люди внушили отцу и матушке мысли о смирении. Я же тем временем заботился лишь о своём самоусовершенствовании, и одному Богу ведомо, как это усовершенствование могло происходить, коли я оставался столь бесчувствен к доле родителей моих. Недолго пробыл я в Крестовоздвиженской обители, ибо мечтал о суровых подвигах иночества, а их там не хватало. Покинув своего воспитателя Арсения, я отправился на Возмище в монастырь Пречистой Богородицы, но и там мне было тесно, и тамошние монахи казались излишне приземлёнными, мирскими. Я ушёл и оттуда. Было мне тогда двадцать лет. Боже мой! Неужто это был я? Иной раз думаю об этом, и страшно становится. В двадцать лет я был строен, высок, красив необыкновенно. Пел так, что все кругом восхищались. И я глядел на себя не то что как на апостола, а… страшно говорить! Я видел в себе нового Христа.
— Ах ты! — сорвалось с губ Ивана.
— Да, да! Я никогда не признавался в этом никому, даже самому себе. Но теперь я понимаю, что это было именно так. Во мне тогда жила эта страшная, греховнейшая, потаённая убеждённость в том, что вот-вот как-нибудь да проявится, что я не сын своих родителей Саниных, а… Господи, прости!., сын Божий, новый Иисус. Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Иосиф с великим усилием сдержал в груди своей бурные рыдания и стал ударяться лбом об пол, отвешивая поклон за поклоном в сторону образов и лампад. Наконец, прислонясь лбом к полу, он надолго задержался так, затем выпрямился и посмотрел в глаза Ивана. Прочёл в них сострадание и пуще прежнего ожесточился против самого себя. Хотел продолжать, но Державный не дал ему говорить, заговорил сам:
— Я в свои двадцать лет не имел о себе таких мнений, но и не был лучше. Я тоже был строен, высок, красив. В отрочестве сутулился, и отец дразнил меня горбатым, я назло ему превозмог себя и к двадцати годам избавился от сутулости, выработал в себе прямую осанку. Именно назло отцу… Ибо я, как и ты, Осифе, в свои двадцать лет возненавидел отца своего. Нет, я, конечно, любил его и помнил всегда те ласки, в тепле которых я вырос, но в то же время меня страшно раздражало, что мне приходится ждать его смерти и лишь тогда сделаться нераздельным государем на Москве. Ты видел себя Иисусом Христом, а я — Дмитрием Донским. Какое там! Мне мерещилась слава куда большая, нежели слава Дмитрия Ивановича. Я видел в себе небывалого государя, мечтал о том, как разобью всех врагов Руси — и татар, и литву, и поляков, и немцев, раздвину русские рубежи до невиданных просторов. Двадцать лет… Я уже имел удачный поход против орды Сеид-Ахмета, хотя в том, что мы остановили его на Оке, почти не было никакой моей заслуги. Однако все кругом трещали: «Победитель! Победитель!» И я, не зная за собой никаких заслуг, верил, что я победитель. Как мне теперь стыдно за себя тогдашнего!
— Полно, Державный, — сказал Иосиф. — Точно ли, что не было твоих заслуг в изгнании с Оки Сеид-Ахмета? Я жил тогда в монастыре на Возмище, и все монахи единодушно восхищались тобой, кругом только и было разговоров о твоём торжестве над агарянами. Разве ты не был причастен к той победе?
— Был, — отвечал Иван, — но в гораздо меньшей мере, чем многие из моих полководцев. А все жужжали о том, что это — моя победа, и я воспринимал всеобщее жужжание как истину.
— Ты потом оправдал свою раннюю славу, когда изгнал с Угры Ахмата, — заметил Иосиф.
— Мы с тобой сошлись тут не ради того, чтобы выяснить свои оправдания и считать заслуги. Ведь так? — отразил Иван Иосифову попытку утешить.
— Так. Продолжай, если хочешь продолжать, а то у меня рвутся с души мои раскаяния.
— Нет, продолжу я. Так вот, о нелюбви к отцу. Твоя неприязнь к родителю ещё может быть объяснима, коли он мешал тебе встать на выбранную тобою стезю. Чем простить мою злобу на милого батюшку! Чем простить! Он не мешал мне. Он радовался моим успехам. Да, они с матушкой больше всего любили моего младшего брата, Андрея Горяя, потому что он родился в годину страшных бед, когда проклятый Шемяка ослепил отца и заточил их в Угличе. Но при этом в них не было нелюбви ко мне. Они и думать не думали о том, чтобы как-нибудь устранить меня в пользу Андрея. И тем не менее я подозревал их в подобных намерениях и невольно желал скорейшей кончины отцу. Не всегда… не всегда… Но — желал. Тайно для самого себя желал. Боялся — вдруг да что-нибудь произойдёт, какая-то перемена. Отец прозреет и устранит меня от дел. Или вдруг объявит Андрюшку наследником. Я был счастливо женат, обожал свою нежную супругу Машеньку, у нас родился сынок, но душу мою изгрызал червь — я желал смерти собственного любимого отца! Господи!..
Слёзы снова проснулись в глазах у государя. Он ударил себя в грудь кулаком и прикусил губу, сдерживая рыдания.
— Молчи теперь, Державный, молчи! — приказал ему Иосиф. — Дай мне сказать, дай продолжить. Ты говоришь, что тебе не мешал твой отец. Но ведь и мне мой уже не мешал, когда я поселился в монастыре. А я всё равно думал о нём без любви, продолжал злорадствовать о нём, что его Бог наказывает. Мало того! Когда до меня дошла новость о том, что отец и мать решили тоже посвятить себя иноческому служению, это известие повергло меня в смятение. Не обрадовало! Ах ты! Ведь не обрадовало же! Ибо я не хотел быть таким, как они, а они отныне становились такими, как я. И я рассуждал, мысленно беседуя с ними: «Пожалуйста, будьте монахами, да только вот всё равно никогда не достичь вам таковых высот и глубин, для достижения которых ниспослана на землю моя душа». О, как я был гнусен, как отвратителен! Почему Господь не поразил меня тогда огненным мечом? Почему не низвергнул в чертог вечной тоски? Почему игумен Пафнутий не прогнал меня прочь от себя, когда я прибрёл к нему в его обитель, покинув монастырь Пречистой Богородицы? Спрашиваю и недоумеваю, не нахожу ответов на сии вопросы.
Иосиф провёл ладонью по лицу и продолжил:
— Не зря мне однажды произрек один из иноков Боровской обители. «Ты, — молвил он, — об едином себе токмо стряпаешь, а ни о ком другом не радеешь, и все должны ради тебя страдать. Един хочеши веселиться на земле». Я его тогда, помнится, чуть было посохом не приласкал от гнева, а ведь он был прав. Ведь и впрямь я один хотел на земле быть весел и праведен, мне порою не нравилось видеть, как кто-то другой лучше меня понимает то или иное место в Писании, как кто-то другой усерднее меня подвигается по тропе иноческого смирения. Господи, ведь и эти-то слова мне инок сказал, когда я уже игуменом в монастыре был. А до того я при Пафнутии Боровском осьмнадцать лет… А сейчас? Разве я сейчас иной? Да меня надобно было вкупе с еретиками в огненной клети сжечь. Я и хотел, а Господь не пустил меня. Почему не пустил? Потому что я грешен и сгорел бы дотла. Не вышел бы из клети огненной невредим, аки Лев Катаньский. Вот и новый бы соблазн родился. «Вот оно! — сказали бы. — Сгорел! Стало быть, таков же был грешник». Завтра пойду вон из Москвы, вернусь к братии своей, паду пред нею на колени и буду слёзно просить о прощении.
— Зело кстати, — сказал Державный. — И я завтра буду пред всеми каяться и прощения просить. Может быть, до следующего Прощёного воскресенья. Только вот как мне у отца-покойника извиниться? Вот кого бы я хотел хотя б на минуту поднять из гроба, припасть к ногам, к родному лицу, к слепым глазницам и просить прощения. Я ведь только впервые на похоронах его опамятовался и понял, что желал его скорейшей кончины. Не знаю, ведомо ли тебе, Осифе, как я, когда уже внесли домовину в Архангельский, вдруг упал лицом к коленям покойника со словами: «Се аз, аз виновник смерти твоей, батюшко!» И тотчас, помнится, испугался, что по Москве поползут слухи, будто я его отравил. А они, кстати, и ползали некоторое время после смерти отца, бегали по московским домам, аки тараканы.
— Да и до Боровской обители те насекомые твари доползали, — сказал Иосиф.
— Верили им?
— Некоторые верили. Но большинство не хотело верить. Знали, что Василий не мешал тебе.
Покаянное двоесловие продолжилось. То говоря сам, то слушая исповеди Ивана, Иосиф с удивлением обнаруживал в себе всё новые и новые приливы сил и чем больше каялся, чем сильнее и яростнее перетряхивал свою душу, тем бодрее становился, хотя, казалось бы, всё должно было происходить наоборот. Ещё удивительнее — в Иване тоже наблюдались эти приливы, глаза и лицо Державного делались всё живее и живее, даже одеревенелая левая рука стала вздрагивать и шевелиться, как после купания в Ердани. И времени-то уж много прошло с тех пор, как они встали друг перед другом на колени, а всё сладостнее становилось сие коленопреклонённое стояние, не хотелось вставать и принимать какое-либо иное положение. Час, и другой протёк, и третий пошёл, а они дошли только до середины своих жизней, вспоминая всё подробно, по порядку, камушек за камушком перебирая все свои грехи и подлости, не оставляя без внимания даже самых мелких грешков и грешочков.
- Семен Бабаевский.Кавалер Золотой звезды - Семен Бабаевский - Историческая проза
- Ричард Львиное Сердце: Поющий король - Александр Сегень - Историческая проза
- Невская битва. Солнце земли русской - Александр Сегень - Историческая проза