забора обдергивали-стригли полковые ножницы. Лицо у Вуйчича в густых, заплесневелых веснушках, желто-буры впалые, иссохшие щеки, нос – разваренной картошкой, длинна по-гусиному сальная потная шея: верно, чахоточный. Глаза мертвы, тусклы, невеселы, никогда не веселы, и никогда им не сверкнуть, как сверкнут волчьи караваевские, – у Вуйчича словно налили под веки мутную густую влагу, и глаза в ней беспомощно завязли, затонули, обессилели и чуть ворочаются в глубоких орбитах: медленно, зловеще, налиты злобой и непокорностью, буйволиным упрямством.
Неотлучно с Вуйчичем – Тегнеряднов. Молодой парень, лет что-нибудь под двадцать пять. Лицо как лицо: средних качеств, сразу не бросается, ничем не выделяется из тысячи других. Быстрые движенья, быстрая речь, настойчивая жестикуляция – все говорит о молодой, неизрасходованной силе. Молодость – это первое, чем веяло от Тегнеряднова. От молодости и его энергия: прет наружу свежая силища, здоровье не тронуто жизненным искусом. Тегнеряднов равнялся по Вуйчичу: тот надумывал и говорил, Тегнеряднов делал, исполнял. Они все время вместе. Один был нужен другому.
Из карбатальона был и Букин.
Страшилище. Чудище. Пугало. Росту голиафского. Широты в плечах – соответственной. Рыжие густущие усищи – словно крылья мельницы: размашистые, большущие, шевелятся, как живые. Это не пышные чеусовские игрушки, а настоящие голиафские, серьезные усы, на которых легко провисеть полчаса трехлетнему ребенку. И где-то в деревне у Букина в самом деле был такой Алешка-сынишка, которого так любил он брать в неуклюжие могучие руки, когда цеплялся тот за отцовские усы, вздымал над головой и дико ревел пьяной октавой – под беспомощный плач сухощавой, малокровной, перепуганной жены.
– Алешка, Алешка, сукин сын… Возьму вот тебя, мать твою раскроши, как шмякну об пол – ничего не останется… У… у… гу… подлец…
И он ласкал его рыжими крыльями-усами, а Алешка плакал навзрыд от боли и со смертельного перепуга от ласковых отцовских слов.
Возле Букина всегда было стоять как будто страшновато: хватит вот сверху кулачищем по башке и – конец. Тут и поляжешь бесславно костьми. Его большущая круглая голова, все черты его здоровенного буро-матового лица, каждое движение увесистой коряги-руки так тебе и говорили:
«Лучше не тронь. Не тронь, говорю, а то вот кокну – и дух вон, лапти кверху».
На плоском, тупом лице – мясист и крепок обрубок-нос! Под самым носом густые усищи разжелтил табачищем: ежеминутно нюхает, прорва. Зубы – крокодильи: куда тут караваевские, – у того зубишки перед букинскими, словно перед волчьими у малого хорька: Букин сожрет и Караваева со всеми потрохами. И с зубами сожрет. Все переварит этакое пугало. Глаза букинские как будто темно-зеленые, но цвет их менялся от настроений: в ладном настроении они рассиропливаются в бледно-серые, а когда гневен Букин – темнеют глаза, грозовеют, как тучи, становятся мрачно-черны, наливаются страстной, звериной жадностью. В разговоре краток и крут. Не голос у Букина – рычанье хрипучее, а речь у него такая всегда увесистая, окончательная:
– Уб…б…бью св…в…в…вол…л…лчь.
– Рр…р…рас…с…стерзаю, под…длец…ц…ца…
От Букина все время пахло могилой.
Был с крепостниками Александр Щукин. Из офицеров. Но из сереньких офицеров, из тех, которые несли на себе «империалистическую»… Одно званье – что офицер, душком гнилым только чуть-чуть попахивал, а на деле остался сиволапым, заскорузлым, от земли. Он все хорохорился, гоношился, как петух, – всем и всеми был недоволен, в том числе и крепостными соратниками, все ему казалось, что везде и всякие дела идут и плохо, и медленно, и ведут-то их неумело:
– Эх, кабы мне всю волю, я бы…
Но всей воли ему не давали, а сам взять не умел: мелко плавал. Ростом Щукин мал, лицом серо-желт, глазами постоянно взволнованно-тороплив, движеньями непоседлив и суетлив, речью бессвязен, умом недалеко ушел: середняк, одно слово.
В крепости был потом комендантом, а брат его, Вася – так Вася и есть: Хренок-топорик, назвали мы его, когда попался потом в руки; толку незначительного, хотя и секретарствовал у восставших в боевом совете; трусок, мещанчик, мечтает о тихой жизни – в крепость попал за компанию с братом.
Затем явился, – не сейчас, не в этот час восстания, а позже, – Чернов: Федька Чернов, как его звали в крепости. Чернов черен, как чернила, весь черный: лицом, волосами, бровями, усами, бритой густой щетиной бороды. Годов немного, под тридцать; не ходит – бегает, и не бегает, а катится, как шар: круглый, упругий, подвижный. Служил он прежде сам в дивизионном особотделе, чекистом себя называл горделиво, но от особого же и пострадал за пакостные разные делишки. Теперь готов был в разнуздавшейся мести все перебить в особом, а заодно и все, что с ним и около, – мстить так мстить: по-черновски! Был Федька «комиссаром» крепости. Специальностью избрал погром особого отдела и трибунала. Потом, когда по приговору вели расстреливать, – плакал, как девочка слабонервная, молил о пощаде, не выдержал пути.
Хулиган-скандалист по натуре – Федька и в крепости со всеми перебранился. Бунтовал-шебуршил, подбивать на «штучки» большой был мастер и охотник.
Кроме названных, были и другие в руководителях. Но про них не теперь – упомянем в своем месте. Это про них сказано – первые главари. И самые к тому же колоритные. Это – вожди, но лучше сказать, не вожди – зачинщики. Так точнее, правильнее. У вождя – большие горизонты, у вождя – широкие планы, он знает, что делает, что надо и что будет делать. Он видит вперед.
А эти просто были зачинщики. Они зачинали сегодня то, что завтра взорвалось бы все равно и без них. Они только более красочно и бурно отражали в себе подлинное настроенье взбунтовавшихся – и в этом смысле олицетворяли общие интересы. Но их хватало только на бунт. Встать, рвануться, оглушить, – это их дело, это по плечу. А дальше не хватало ни мысли, ни опыта, ни знанья: путь был глух и неясен. Они знали, из-за чего поднялись, но вовсе не знали – как что устранять, что надо собирать и создавать заново. Их на дорогу – на свою дорогу – вывел бы кто-то другой, всего верней – Щербаков и Анненков. Но тем и значительно было восстание, что вождей оно не имело, что вырвалось из берегов само собою, что оно отражало в вихре своем интересы целого слоя: кулацкого крестьянства, не желающего над собой ничьей опеки, стремящегося размахнуться вволю.
Зачинщики-главари только стояли впереди, но ведь надо же кому-то и впереди стоять, не всем сзади. И те из красноармейцев, что были «покулачистей» – эх, как охотно шли они за ними. А крепкие мужички? Да эти в один миг все распознали