В течение года на «Колчан» появилось несколько рецензий. Как ни странно, едва ли не самая интересная из них (хотя и несколько многословная и путаная) принадлежит Тумповской. Она явно была умнее и глубже, чем полагалось «покорной и нежной» 25-летней красавице антропософке. Не случайно ее литературные суждения ценили всю жизнь товарищи, и даже с мужем своим она познакомилась именно при таких обстоятельствах — тот принес свои опыты ей на суд… Сложись все иначе, из нее мог бы выйти хороший критик.
Рецензия Тумповской появилась лишь в 1917 году, в 6–7 номере «Аполлона». К тому времени ее близкие отношения с поэтом были в прошлом, и она могла позволить себе трезвый и суровый взгляд на его стихи:
Только прочитав «Колчан», можно с полной ясностью почувствовать, что нельзя было до сих пор говорить о творчестве Гумилева. До этой книги мы знали только его отдельные образцы… Под действием прямого, четкого света, отброшенного «Колчаном», пределы его поэтического целого расширяются…
Поэтическая жизнь его прежних образов начиналась и кончалась в них же самих. Вещи двигались, но оставались мертвыми, и дух их не оживлял. Поэтическое прошлое Гумилева представляется мне музеем, где фантастические изображения по стенам застыли в позе стремительного движения.
Теперь это изменилось. В тот прежний мир, чудесный и неподвижный, ворвалась живая воля, и кажется, что поэт наконец приобщился своему творчеству и что голос его зазвучал заодно со словом.
Но «вместе с тем настойчивее, чем прежде, врываются противоречия в это творчество, совместившее в себе подлинную значительность и слабость, доходящую до беспомощности». Недостаток поэзии Гумилева Тумповская видит в том, что он стремится создавать «большую живопись» «эскизным приемом», принося «в жертву эффектам (и подчас ложным) гармонию целого».
Что касается выбора стихов, то Тумповская обращает внимание прежде всего на «военный» и «итальянский» циклы и на «Пятистопные ямбы», а из прежних стихов поминает «Капитанов» и «Открытие Америки». Увы! Другие критики не были прозорливее. Возможно, это был общий вкус эпохи, а может, вкус большинства читателей таков всегда. Гумилев-герой и Гумилев-эстет были понятнее Гумилева-метафизика и Гумилева-визионера. Остались незамеченными прекрасные и новаторские стихотворения, не обращенные к заведомо поэтическому и выигрышному материалу. В том числе, к примеру, «Вечер», лучше, чем десятки манифестов, характеризующий гумилевскую поэтику:
Как этот ветер грузен, не крылат!С надтреснутою дыней схож закат,
И хочется подталкивать слегкаКатящиеся вяло облака.
В такие медленные вечераКоней карьером гонят кучера,
Сильней веслом рвут воду рыбаки,Ожесточенней рубят лесники
Огромные, кудрявые дубы…А те, кому доверены судьбы
Вселенского движения и в комВсех ритмов бывших и небывших дом,
Слагают окрыленные стихи,Расковывая косный сон стихий.
Вот подлинный пафос Гумилева — схватка с косностью материального мира, а не с леопардами или «тевтонами»!
Точно так же никто не оценил «Разговор», «Больного», «Дождь», цикл «Счастие» и даже «Солнце духа» — стихотворения, где уже более или менее отчетливо, хотя еще, может быть, не в полную мощь, слышен голос позднего, настоящего Гумилева.
Рецензия Бориса Эйхенбаума (Русская мысль. № 11) мало чем предсказывает будущие мускулистый слог и цепкую мысль великого филолога-формалиста. Как и Тумповская, он отмечает изменение миросозерцания и тематики Гумилева и в то же время промежуточный характер его новой книги. Поэт «изменил Музе Дальних Странствий» и обратился к современности, отказался от солнечного, оптимистического мировосприятия, которое Эйхенбаум отождествляет с акмеизмом, ради высокой тоски по неведомому.
Поэтический «колчан» Гумилева обновился — стрелы в нем другие. Но нужен ли ему теперь этот колчан? Не уместнее ли иной образ? Ведь стрелы эти ранят его собственную душу. И если Гумилев правда «взалкал откровенья» и «безумно тоскует», если он и в самом деле видит свет Фавора, то что-то должно измениться в самом его словоупотреблении. Пусть душа его, правда, почувствует «к простым словам вниманье, милость и благоволенье». Тогда мы поверим ей и ее новым видениям.
Софья Парнок (1885–1933), впоследствии незаурядная (поздно созревшая и недооцененная современниками) поэтесса, адресат нескольких знаменитых стихотворений Цветаевой, как критик выступавшая под псевдонимом Андрей Полянин, напротив, не увидела в книге Гумилева особенного шага вперед в сравнении с прежними его стихами. Но, «если в поэзии Гумилева и мало «символа величия» — того «высокого косноязычия», которое «как всякий благостный завет» даруется поэту, несомненно все же, что в многих строфах «Колчана» Гумилев точно начинает «чувствовать к простым словам вниманье, милость и благоволенье», а всякое истинное чувство заразительно» (Северные записки. 1916. № 4).
В большой работе Жирмунского «Преодолевшие символизм» (Русская мысль. № 12), которую Гумилев находил «лучшей статьей об акмеизме, написанной сторонним наблюдателем» (в то время как «другие» — но не Ахматова и не Мандельштам… возможно, Городецкий или Жоржики? — были ею недовольны), о «Колчане» содержится краткий, но вполне комплиментарный отзыв:
…Гумилев вырос в большого и взыскательного художника слова. Он и сейчас любит риторическое великолепие пышных слов, но он стал скупее и разборчивее в выборе слов и соединяет прежнее стремление к напряженности и яркости с графической четкостью словосочетания. Как все поэты «Гиперборея», он пережил поворот к более сознательному и рациональному словоупотреблению, к отточенному афоризму, к эпиграмматичности строгой словесной формулы.
Полвека спустя Жирмунский будто бы заметил в разговоре с молодым Бродским: «Я еще в 1914 году говорил, что Гумилев — посредственный поэт»[122]. Ничего такого он, естественно, не говорил, по крайней мере публично, но в его отзывах чувствуется некоторая принужденность и отстраненность: он явно ждал от Гумилева меньшего, чем от Ахматовой и Мандельштама. Однако сам поэт был доволен: «…Так хорошо обо мне еще не писали».
Не то чтобы Гумилев в это время испытывал недостаток в добрых словах… Но слишком часто хвалили его не те, чье доброе слово он хотел бы услышать, — и не за то, в чем он видел свою заслугу. Так, И. Гурвич (Вестник литературы. № 2) удовлетворенно отмечал, что «стихи Н. Гумилева написаны отчасти в тонах старой школы, простым, звучным и задушевным языком, — и в этом их главное достоинство. Темы тоже не блещут новизной, но и это является скорее плюсом, чем минусом. Уж очень приелись «новые» мотивы, где больше надуманности, чем поэтической красоты». Ср. относящееся к тому же времени высказывание самого поэта: «Неужели же наряду с другими традициями существует традиция бездарности, бессилия умственного и поэтического? И неужели эта традиция продолжает выдавать себя за какую-то пресловутую «старую школу»?»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});