Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И то, что один из центральных героев «Пшеницы и плевелов», Афродит Егоров, – порождение этого быта, для Садовского существенно важно. Крепостной, дворовый человек, ставший европейски образованным художником, чьи академические полотна покупает государь император, не восстает против крепостной зависимости, а как бы перерастает ее, – но, даже войдя в столичную артистическую среду, сознает и стоически принимает свое «место» на низших ступенях социальной лестницы.
Все это – мир хотя и не лишенный темных сторон, но гармоничный в своей внутренней основе. Ему угрожают разрушительные силы, уже зреющие на Западе и заронившие семена и в России, – поколение «сороковых годов», предтечей которого было «вольтерьянство» XVIII столетия. К этому-то поколению принадлежит большинство исторических лиц в «Пшенице и плевелах».
Оба мира – в разных своих ипостасях – нашли отражение на страницах романа. Он кажется очень большим – по числу героев, эпизодов, описаний, по обилию вещей, голосов, лирических отступлений. Между тем по своему объему он очень невелик – менее пяти печатных листов. Его художественное пространство расширено фрагментарной композицией, которая должна была бы повредить его единству, – но и этого не происходит – сюжет развивается стремительно, вбирая в себя все побочные эпизоды и все многоголосие романа.
И рассказан он языком ясным и точным, богатым оттенками и интонациями, ориентированным то на протокольный стиль документа, то на устную речь, то на лирическую прозу, то на эпический тон семейных записок.
Определенно – это было произведение мастера.
Но ни одному мастеру – даже куда большего таланта – не удавалось еще перекроить историю и культуру по своему произволению без фатальных для себя последствий.
В центр своего произведения Борис Садовской поставил фигуру Лермонтова.
В 1911 году Садовской написал эссе «Трагедия Лермонтова», которое затем (под заглавием «М.Ю. Лермонтов») вошло в его книгу «Ледоход» (1916).
«Поразительна лермонтовская цельность, гармоничность его природы, самобытность колоссального таланта, – писал он здесь. – Душою он в главном своем один и тот же, семнадцатилетний и на двадцать седьмом году, накануне смерти».
Садовской говорил о неимоверном труде и страдании поэта, о «мечтательности», раздвоившей его существование. «Проснувшись на минуту Маёшкой, кутилой и львом-бретером, он снова предается упоительной сонной мечте, стремясь выиграть “чудное, божественное виденье”. <… > Вся жизнь Лермонтова – игра с призраком; решающей ставкой был поединок 15 июля 1841 года, когда последняя карта была убита».
Этот призрак – бессмертная любовь, подобная любви Данте к Беатриче, и она не могла быть воплощена в женщинах, которых Лермонтов встречал на своем пути. Вера и любовь погибли не расцветши, и жизнь показала поэту свою изнанку. Мертвящая скука овладела им, вечное недовольство, находившее выход в «травле приятелей» и в горьких насмешках над жизнью. Под этим углом зрения Садовской описывал и последние месяцы поэта в Пятигорске:
...По привычке он все-таки слегка ухаживает за младшей дочерью бригадного генерала, Н.П. Верзилиной. Надежда Петровна была самая обыкновенная барышня, провинциальная кокетка, окруженная обществом военной молодежи, оживлявшей каждое лето пятигорский сезон, и, конечно, дуэль Лермонтова только сделала ее более «интересной». <…> И казалось бы, не все ли равно Лермонтову, что красавец Мартынов нравится Надежде Петровне, что она оказывает ему предпочтение? Ложное самолюбие светского льва не позволяло ему оставаться равнодушным. <…>
Пуста и хорошенькая головка Надежды Петровны, и так мало значит она для Лермонтова, что он даже ничего не может написать ей в альбом, кроме каких-то бессвязно-забавных пустяков:
Надежда Петровна,
Зачем так неровно
Разобран ваш ряд?
И локон небрежный
Под шейкою нежной,
На поясе нож…
C’est un vers qui cloche.
А ночью, там, у себя, в маленьком домике под Машуком, пишет, быть может, со слезами: «Выхожу один я на дорогу» – и восклицает, вспоминая пусто и бесцельно проведенный день:
Нет, не с тобой я сердцем говорю!
И так чудовищно это несоответствие между жизнью и мечтой, что, выбросив жемчужные стихи, душа не утихает и еще пуще хочется на другой день злить самодовольного Мартынова…
Можно вообразить, как раздражало Лермонтова печоринство Мартынова! Его герой воплотился наяву своими худшими сторонами. Мартынову пребывание Лермонтова на водах было неприятно по многим причинам. В душе он сознавал свое ничтожество; его стихи и романсы могли восхищать девиц, но вряд ли он отваживался на них в присутствии Лермонтова, видевшего его насквозь; на убийственные остроты последнего он не находил ответов. Но, как всякий «порядочный молодой человек», Мартынов больше всего на свете боялся «влететь в историю», а потому спускал многое несносному Маёшке. Одного не мог вынести Мартынов: шуток Лермонтова «при дамах», очень уж страдало от них петушье самолюбие неотразимого кавалера. Он даже унижался до просьбы перестать острить, но, разумеется, только усиливал тем ядовитые нападки. И вот, может быть, в тот самый момент, когда Мартынов решительным печоринским приемом покорял нежное сердце Наденьки Верзилиной, по комнате громко прозвучало ненавистное: montagnard au grand poignard (горец с большим кинжалом. – В.В.). Чаша терпения переполнилась, и насмешник поплатился жизнью1.
Этюд, где о поэзии Лермонтова говорится с каким-то мистическим ужасом и благоговением – «демонический аккорд», «что-то нечеловеческое», словно бы ниспосланное свыше, – и почти памфлет 1936–1941 годов, по иронии судьбы законченный накануне столетия со дня трагической гибели одного из величайших русских поэтов, написаны одной рукой.
Места, где они соприкасаются друг с другом, лишь подчеркивают контраст. Последний фрагмент статьи, приведенный нами, развернут в заключительной части романа; в нем даже – с изменениями – повторен стишок «Надежде Петровне». Но соотносятся они по принципу зеркального отражения – с противоположными знаками.
Мартынов – Николенька, наивный, честный, простодушный, патриархальный; сама уменьшительная форма его имени вызывает в памяти Николеньку Иртеньева из толстовской автобиографической трилогии – и это не случайное совпадение, а сознательная ассоциация.
Мишель – Лермонтов – Печорин, лишенный обаяния, с подчеркнутой ролью палача или предателя: вспомним историю Мавруши и Натуленьки.
Борис Садовской словно оспаривал самого себя – и, конечно, не только себя. Он демонстративно противоречил общественной репутации Лермонтова и даже тем глубоким и парадоксальным оценкам поэта, которые возникали в спорах о нем в 10-е годы.
В 1899 году Владимир Соловьев произнес публичную речь о Лермонтове, где сделал частные факты его биографии предметом религиозно-философских обобщений. Он увидел в нем гения, получившего с рождением сверхчеловеческий дар творчества, прозрения и прорицания – быть может, наследие его полумифического предка, поэта-пророка и волшебника Томаса Лермонта – и расточившего этот дар в угоду демонам кровожадности, нечистоты и гордыни. Смирение, длительный подвиг самоусовершенствования могли бы возвести его до степени сверхчеловечества и дать могучий импульс потомкам – но он ушел с бременем неисполненного долга.
Эта речь, напечатанная посмертно, в 1901 году, стала событием в истории русской культуры. Отныне личность и судьба Лермонтова будет рассматриваться как символическая, в перспективе религиозных, философских, историософских идей, порожденных культурой рубежа веков.
Быть может, самым значительным откликом на нее был этюд Д.С. Мережковского «М.Ю. Лермонтов – поэт сверхчеловечества» (1909).
Мережковский с гневным пафосом отверг идею «мнимохристианского рабьего смирения» и объявил божественным лермонтовский бунт. «Самое тяжелое, „роковое“ в судьбе Лермонтова – не окончательное торжество зла над добром, как думает Вл. Соловьев, а бесконечное раздвоение, колебание воли, смешение добра и зла, света и тьмы». Его мистические предки – ангелы, в борьбе Бога и дьявола не примкнувшие ни к той, ни к другой стороне, и здесь истоки лермонтовского анамнезиса – постоянного возвращения к прежней, довременной жизни, протекавшей в вечности. Богоборчество же его – борьба Иакова с Богом, «святое богоборчество», забытое в христианстве, и от него есть путь не только к богоотступничеству, но и к богосыновству. Этим-то путем идет, согласно Мережковскому, Лермонтов, идет через божественную Любовь, Вечную Женственность, отвергая скудный, сомнительный идеал христианской аскезы. «Он борется с христианством не только в любви к женщине, но и в любви к природе, и в этой последней борьбе трагедия личная расширяется до вселенской, из глубины сердечной восходит до звездных глубин».
- Василий Гроссман в зеркале литературных интриг - Юрий Бит-Юнан - Языкознание
- Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации - Владимир Козаровецкий - Языкознание
- Анна Керн. Муза А.С. Пушкина - Лада Фомина - Языкознание
- В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков - Самарий Великовский - Языкознание
- Очерки исторической семантики русского языка раннего Нового времени - Коллектив авторов - Языкознание