Когда кончился трудовой день, она взяла меня за руку и повела в лес. Обычно мы шли на реку, я, естественно, не противился, но был удивлен. Отойдя совсем недалеко от опушки, Даша молча сняла через голову сарафан, потом лифчик, трусы, скинула тапочки и осталась совсем нагой. Я так же молча последовал ее примеру. Мы легли на мягкую подстилку из старых, совсем не колющихся игл. Когда я наконец освободил ее, мимо нас, потупив ошалелые глаза, прошел мужик. Даша не обратила на него внимания, словно была не живым человеком, а обнаженной с картины Эдуара Мане «Завтрак на траве». Теперь я все понял, то был ее прощальный дар, и в горести последнего объятия она просто не заметила шляющегося по лесу мужика.
И хотя мои слова, сказанные на террасе, не явились для нее новостью, она расплакалась.
Что так разозлило Анну Михайловну, которая не спала и все слышала? Потеря рабочей силы, Дашины слезы или то, что она приняла за советский патриотизм? Но что бы там ни было, к этому времени все знали: продолжительность жизни комвзвода на фронте — четыре дня. Ведь она же была женщиной, матерью.
— Что из-за него все плачут? — очень горласто донеслось из горницы. — И Гера Ростовцева плакала. — С чего она взяла? — И эта дурища плачет. Подумаешь, какое сокровище!..
— Мама! — сказала Даша, сразу перестав плакать.
— Ты мне не указывай! Я знаю, что говорю. Его пустили в дом, а он приволок этого мерзкого мальчишку.
— Вы сами его пригласили, — вставил я.
— Надо же дойти до такой наглости! В семейный дом привезти этого подонка, этого скомороха!
— Постеснялись бы!.. Вы же мать. Ему, может, жить-то осталось..
— А мне что? — взвизгнула она. — Хороших людей убивают…
— Заткнитесь! — гаркнул я.
— Вы с кем говорите? Кто вы такой? Вы сами-то недалеко от него ушли… А ты дура, дура, дура!.. — Это относилось к дочери.
На какое-то мгновение мне показалось, что я брежу. Я обращался к стене и ответ получал от стены. Сейчас я опомнюсь, и все будет по-прежнему. Увы, нет, стена говорила голосом Анны Михайловны, и мерзкие слова ее стали такой же реальностью жизни, как дом, терраса, ночь и все мы, загнанные в этот отсек ночи. Дашу я теперь видел лишь в отблеске зарниц, которые принимал вначале за световые сигналы московской бомбежки. У нее было бессмысленное, отключенное от происходящего лицо. Рухнуло здание, которое она с таким трудом возводила. Если б Анна Михайловна оскорбляла только меня, я сумел бы переломить себя ради Даши, но Оська был моей болью.
— Вот не думал, что вы можете быть так вульгарны, — сказал я. — Мадам Рекамье с душой кухарки.
В ответ яростный вопль, стенания, слезы:
— Он оскорбил меня, Дявуся! Он оскорбил меня!
— Хочешь, я вышвырну его вон? — раздался вкрадчивый голос Гербета.
Он был всего-навсего отчимом Даши, я не обязан был спускать ему.
— Попробуйте, — сказал я и встал, двинув креслом.
— Дявуся, не ходи! — фальшивым голосом закричала Анна Михайловна. — Этот негодяй убьет тебя!
Послышались слоновьи шаги, щелкнул ключ в замке — Анна Михайловна спасла жизнь мужу.
— Он спал, когда я читал «Логику», — увеличил список моих преступлений Гербет.
— Он страшный, жестокий, некультурный человек! — вновь завелась Анна Михайловна. — Мы не знали таких. Цинизм, разврат, бездушие, за что нам такое наказание, Дявуся?
— Это выше моего понимания. Когда я увидел, как он клюет носом… Но я щадил ваши чувства. Мне же все было ясно. Чужак в доме. Опасный чужак.
— Новый Резников, — подсказал я.
— Да он в тысячу раз лучше! — взвилась Анна Михайловна. — Он личность! Умный, большой, несчастный, сбитый с толку человек!
— Анечка, — успокаивающе сказал Гербет. — Не убивайся так. Мы можем от него избавиться.
— Как? — заинтересовалась Анна Михайловна.
— Вспомни, что он говорил вчера утром.
Я крепко выразился насчет полководческого гения товарища Сталина. На десятку, не меньше. И опять мне показалось, что я сплю и сейчас проснусь и вокруг будет нормальный мир. Ведь этот идеалист, друг Аристотеля и Платона, имеет в виду донос.
Анна Михайловна не отозвалась, возможно, она обдумывала предложение.
— Поеду в Москву, — сказал я Даше.
— Сейчас нет поездов, — неуверенно произнесла она.
— Подожду на станции.
Мой чемоданчик стоял на террасе. Даша не двинулась, пока я его собирал, и я не подошел к ней.
Тропинка, ведущая на станцию, начиналась сразу за калиткой. Она шла сквозь заросли высоких репейников, потом лугом. Ночь уже не казалась такой темной, было звездно, то и дело вспыхивали зарницы, над Москвой простиралось розовое облако. Казалось, город горит.
Я сидел на пустынном полустанке. Световое пятно над Москвой пульсировало от разрывов бомб. Там находились последние, кого я любил. Отца, да простит мне Бог, я уже не числил в живых и знал вопреки всем самоуговорам, что Павлик не вернется. Вскоре уйдет на фронт Оська. Дашу я потерял. Она слова не сказала в мою защиту. Грязь злой вульгарности и предательства запятнала мою любимую. И тут меня как обухом по голове: я забыл про школу лейтенантов, мне и самому осталось недолго гулять.
Незаметно рассвело, и так же незаметно пришло утро с далекими петухами, мычанием коров, блеянием овец, щелком пастушьего кнута, скрипом колодезного ворота; небо в стороне Москвы было облачным, но спокойным. Пахнуло теплым ветром, его гнала перед собой электричка.
В Москве я сошел не то в Тушине, не то на следующей станции. Железная дорога шла через город к Рижскому вокзалу, эта сторона Москвы была мне не с руки. Проще добраться автобусом до Сокола, а оттуда на метро. Эта окраина Москвы была в ту пору совсем сельской: за штакетником, соснами и пыльными сиренями проглядывали эркеры и шпили ропетовских дачек. На фонарном столбе торчали радиорупоры. Металлический голос диктора преподносил очередную ложь: крепко потрепав гитлеровцев, мы отошли на новые, заранее подготовленные позиции. Похоже, эти позиции были подготовлены неподалеку от Смоленска. По-прежнему немецкие солдаты и младший командный состав не читали ни Шиллера, ни Гёте, не слушали «Пассакальи» Баха. А у нас были большие успехи в производственной жизни и на колхозных полях.
На один из рупоров села ворона. Она вертела головой, будто удивляясь льющейся в мир из-под нее глупости. И непонятно с чего на какое-то мгновение к сердцу прихлынуло чувство счастья. Оно никак не было связано с окружающим, для него не было пищи в настоящем: меня вышвырнули из дома любимой, впереди светили школа лейтенантов, фронт и неумолимая статистика. Счастье не возникло из воспоминаний, это было таинственное прозрение судьбы, той долгой жизни, что меня ждала. И пусть сейчас, на исходе дней, эта жизнь не кажется мне счастливой, в ней было много радости.