Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фарафонов, торопливо опрокинув рюмку и с тоскою глядя на плотно закрытую высокую дверь, за которой покоилась чужая ему умирающая старуха, вдруг сказал без повода: «Все катится вниз… Чем дальше, тем круче… На вершине останутся лишь трусы, прихлебатели и негодяи. Почти по Чехову: на рельсах снова откручивают гайки для грузил, чтобы рухнули поезда… Только не мужики вышли на рельсы, а цековская братия и всякая шваль из обслуги, которая, не работая, хочет иметь много дармовых денег». «Хотеть не вредно, да кто им дасть», – сказал и тут же замолчал.
Фарафонов зло, подозрительно взглянул из-под очков, видимо, подверстывал и меня в эту компанию. Его тогда за многоженство вытурили со Старой площади, перекрыли все вольные поездки за бугор, и Фарафонов, тяжело переживая случившееся, не знал пока, кому мстить и где искать крышу… Я опустил глаза, чтобы не затевать спора…
Кажется, целые века бессмысленно прошли с той поры, но минули, как один день, ибо эти безрадостные демократические годы мы проживали кое-как, торопливо спихивали с плеч, прогоняли за дверь, чтобы никогда больше не вспомнить, словно бы настоящая жизнь уже стоит за порогом и терпеливо ожидает счастливого дня, когда наконец-то опомнятся взбалмошные хозяева и выкинут из головы всякую дурь… Но болезнь не покидала Россию, но лишь пуще укоренялась в теле, не оставляя никаких надежд.
И вот, как напоминание об исчезнувшей Антлантиде, всплыла из небытия забытая актриса Пируева с полубезумным взглядом из-под выщипанных бровок, с трясущимися жидкими щеками, но ужасно молодящаяся, в коротком, жбанчиком, платье, словно бы напяленном на пластмассовые обручи, откуда выглядывали толстые, бутылечками, ноги. И, глядя на Пируеву, мне вдруг подумалось, что где-то возле сейчас, непременно, толчется и Фарафонов (потому что он всюду), постоянно вывязывающий, как прилежный паучок, тончайшую паутину. Неутомимый ловец душ не может жить без интриги, и всякий, кто ненароком заплывает в прилипчивые сети, когда-нибудь сгодится с услугою хоть бы и в малом пустяке. И я, будто уснувшая мушка в прозрачном осколке янтаря, сейчас под испытующим взором Фарафонова.
И тут замурлыкал телефон. Еще не сняв трубку с рычага, я уже знал, что на другом конце провода Юрий Константинович Фарафонов, мой непременный неотлучный спопутчик. Стоило лишь вспомнить, а он уже на пороге, нечистый дух… Ох-ох, крестом гражуся, крестом боронюся… Небось, опять в гости рвется с двумя коньяками и гранатой шампани, как чародей.
– Это господин Хромушин? – голос был больной, трагический. Фарафонов часто дышал в трубку, хлюпал носом, будто плакал. Я сразу решил, что Фарафонов запросится в гости, и взял холодный тон.
– Ну я…
– Павлик, ты еще, наверное, не знаешь?
Так меня называла только покойная Марьюшка.
– Чего я должен знать? Знаешь, скажи, – сухо оборвал я. У Фарафонова-интернационалиста была привычка говорить намеками, блуждать вокруг да около и громоздить софизмы, обрамляя ими любую сплетню, которую выудил в околодворцовых гостиных. Так создавался образ многознатца, мудрого, серьезного человека, которого принимают в высоких кругах. Я же не давал ему удариться в словоблудие.
Фарафонов почувствовал мое настроение, гулко высморкался. Звук был подобен выстрелу и оглушил меня.
– Ты Марфиньку давно видел?
– А тебе-то что?..
– Старичок, какую женщину ты потерял. Да нет, ты просто жестокий человек, Хромушин. Марфинька к тебе спешила с последней надеждой, что ты поймешь ее, спасешь наконец, вселишь в сердце надежду. Она, ласточка-домовушка, летела к тебе, чтобы слепить гнездо. Она поклонялась тебе, как Богу, она молилась на тебя, ты с языка у нее не слезал… Святая женщина. Голубка… Что ты наделал, Хромушин? Тебе же не будет прощения. – Фарафонов опять гулко, мокро высморкался и застонал, как лесной голубь.
Я непонимающе слушал, пытаясь вникнуть в переливы голоса. На экране что-то вещала актриса Пируева, за ее спиною вдруг появился членкор Фарафонов, отчего-то в генеральском мундире с эмблемами танкиста, и он же, раздвоившись, был где-то совсем рядом, может, стоял в подъезде и нес чепуховину по «мобильнику», а я, дурень, должен был выслушивать его заклинания, чтобы, разжалобясь и почувствовав себя виноватым, открыть дверь и впустить скитальца на ночевую. Значит, опять крепко припекло Фарафонова, что-то сместилось в душе на больной лад и требовало хмельного, разгульного ожога, чтобы зарубцевать рану.
…Почему мне-то не дают поко-я-я, поче-му-у!.. Закрылся в скорлупу, ушел от всех, бежал в норище, ничего не жду и не требую, так оставьте меня, ради всех святых, не лезьте с вашей мелкой суетою… Когда сыто, когда хмельно и радостно, вас никого возле, вы на пирах в своей стае, и тогда я вам не нужен, но застонало сердце, и мир от малой неудачи стал темным, как могильный склеп, и вы почему-то сразу ко мне, чтобы утешил вас, помирволил, выслушал и приголубил, принял на себя ваши болячки и перебинтовал сердечные раны.
Не дослушав бредни, я бросил трубку. Но телефон тут же требовательно зазвонил.
– Извини, старичок… Может, я и жесток к тебе…
– Фарафонов, если ты просишься в гости, то сегодня дверь для тебя закрыта. Ты уже опоздал. Поезжай к Пируевой, возьми с собой молоденькую девочку, она будет за вами ухаживать, стелить крахмальные простыни, подавать кофе в постель. Что ты ко мне пристал? От-вя-жись… – вскричал я с намерением снова бросить трубку.
– Подожди… подожди, – испуганно забормотал Фарафонов, старчески шепелявя. – Так ты, действительно, ничего не знаешь?.. Марфиньку твою убили…
– Как это убили? – недоуменно переспросил я.
– Как нынче убивают… Изрезали ножами в постели, и все прочее.
– И когда похороны? – тускло спросил я, как-то не настраиваясь сердцем на дурную весть, принимая ее за грубую шутку.
– Уже похоронили… сегодня, – резонируя, отозвалось издалека, из гулкого тоннеля, словно Фарафонов лично сопровождал душу Марфиньки в сияющие дали, и разговор неожиданно оборвался. Я нетерпеливо, горячась, поиграл клавишей, но телефон не подтуживал, помертвев, будто ему обрезали все сосудцы и слили кровь.
* * *…Признайся, ведь тешил себя надеждою до нынешнего страшного известия, что вот распахнется дверь и на пороге – Марфинька; на щеках вешние зори пылают, волосы отливают подсолнухом, и карие глаза будто свежий, в искрах солнца, тягучий мед, а губы сочные, в мелких морщинках, словно любовный хоботок пчелы-нектарницы.
Я с испугом вглядываюсь в мелкую глубину прихожей и боюсь
- Николай Суетной - Илья Салов - Русская классическая проза
- Невозвращенец. Приговоренный. Беглец - Александр Абрамович Кабаков - Разное / Русская классическая проза / Социально-психологическая
- Заветное окно - Клавдия Лукашевич - Русская классическая проза