class="p1">Верткий фотограф с тремя аппаратами на шее, тщетно пытавшийся пробиться к Сашке, завладел-таки им.
— Да… Как Ромка? — спохватился вдруг Сашка. — Что ты о нем знаешь? Жив, здоров?
— Жив, здоров…
— Ладно. До завтра. В полвосьмого, значит.
— Знаешь, — Ашот с трудом пробился к Сашке, — запиши-ка мой адрес. На всякий случай.
Сашка замахал руками:
— Зачем он мне? Все равно потеряю, ты же знаешь. Жду звонка, и все…
На него опять набросились.
Ашот пошел домой. Возвращался с каким-то странным чувством. Радости, растерянности. Зашел в кафе, ахнул двойного коньячку… Да, ничуть не изменился. Глаза вот только… Впрочем, какие еще могли быть глаза… Сколько же это прошло? Год? Нет, больше. Полтора уже. Выехали в октябре… Год и семь месяцев. Бежит время. Ашот проехал свою остановку, пришлось возвращаться.
На следующий день ровно в семь тридцать он снял трубку автомата. Длинные гудки, никто не подошел. В восемь то же самое. В девять, десять, одиннадцать, двенадцать. Глухо.
В обеденный перерыв поехал в этот самый «Монталамбер». В метро просмотрел газеты. В «Котидьен», «Либерасьон» небольшие, но очень хвалебные заметки, в «Фигаро» даже статейка побольше, где в приятном контексте вспоминали Дягилева, русские сезоны в Париже.
Сашки в отеле не оказалось. Ашот оставил записку, просил, чтоб Сашка позвонил Анриетт на работу.
Она вернулась к шести — никто ей не звонил.
Поздно вечером, опять не дозвонившись, Ашот пошел еще раз в отель. Любезный портье сказал ему, что месье Куницын совсем недавно, полчаса, не больше, уехал на вокзал. Поезд в 23.30, с гар Аустерлиц, на Авиньон…
— Записки он мне не оставил? — спросил Ашот. — Гляньте, пожалуйста.
Портье глянул в ящичек возле гвоздика с ключом.
— Нет, ничего нет, месье. Пусто.
— Ну надо ж его понять, — говорила в тот вечер любящая «мир-дружбу» Анриетт. — Успех, голова кругом, растерялся, приемы, Лифарь, один день в Париже, со всех сторон дергают…
— Конечно, конечно, — соглашался Ашот, ему очень хотелось согласиться. — Но все же…
Закутанная в платок мама — ее все еще знобило — тоже защищала Сашку:
— Ведь это Сашка, наш Сашка, ты ж его знаешь. Горячий, импульсивный, увлекающийся. Сам говоришь, какие у него были глаза, когда тебя увидел.
— Глаза-то глаза, но…
— Что «но»?
— Да как-то все не то… Не так.
— Нет-нет, Ашот, не осуждай его. На обратном пути из Авиньона он обязательно…
— Та же суета, разрывание на части… Куда уж тут… И адреса так и не взял.
— А ты почему не оставил сейчас у портье? Сходи завтра, занеси, он, вероятно, в том же отеле остановится.
Скрепя сердце на следующий день, возвращаясь с работы, занес. Портье успокоил, сказал, что номер зарезервирован.
Нет, Сашка есть Сашка, закрутился, завертелся, спохватился уже в поезде, стал казнить себя… Зайдет, не может не разыскать. Ну вот не может! А внутри сосало, скребло, на работе был рассеян, отвечал невпопад.
— Да успокойся ты наконец. — Мать видела, как мается ее ах какой ранимый Ашотик. — Я понимаю, все понимаю, но и ты должен понять. Тебе хотелось бы, конечно, чтоб он…
— Да, хотелось бы… — пресекал Ашот. — Ладно. Хватит. Увидим.
«Нет, не могу, у меня свидание с другом… И все. Свидание с другом, которого не видел бог знает сколько… Ясно?» — вот что сказал бы Ашот на его месте. Но Сашка не сказал, уехал в Авиньон.
Прошла неделя. Фестиваль закончился. В газетах о нем много писали. Писали и о Сашке. Расхваливали. Ашот ждал.
Статьи прекратились. Ашот продолжал ждать.
— Да ты сам зайди, — твердила мама. — Чего тянуть. Зайди в гостиницу, и все.
— И дай наконец ему дрозда, — подсмеивалась Анриетт. — Ты ж собирался.
И он зашел. Ему сказали, что да, останавливался, три дня прожил и в конце прошлой недели улетел в Нью-Йорк.
6
Шел третий год парижской жизни. Ашот с матерью получили гражданство. По французским законам для этого надо было бы прожить здесь пять лет, но помогли кое-какие связи Анриетт. Несколько идеализировавший на первых порах западные порядки, Ашот, столкнувшись с французской канцелярщиной, был поражен ее сходством с родной, советской. Он утверждал даже, что она позаковыристей и труднее объяснима.
— Советские анкеты ясны. Служил ли в белой армии, состоял ли в рядах какой-нибудь партии, есть ли родственники за границей, переписываешься ли, был ли судим, за что, сколько отсидел, как у тебя с «пятым пунктом»? Во всем железная логика. Если служил, состоял, переписываешься, сидел и на вопрос пятой графы, как в том анекдоте, отвечаешь «да» — значит плохой, не годишься, проваливай. А у французов? Почему-то им обязательно надо знать, где и когда родились и умерли родители первой вашей жены. Зачем это им? А хрен его знает. И как докажешь? Бумаг-то никаких. Представьте свидетелей. Каких, откуда? Умные французы подсказали — это не важно, формальность, желательно только, чтоб по возрасту подходили. И вот ищешь и наконец находишь троих стариков и старушек, и они, волнуясь и трепеща, врут напропалую, что знали, мол, таких-то, и родились они и умерли тогда-то. И этой липы, оказывается, достаточно. И так на каждом шагу. Логики никакой. А у нас — железо.
Стали ли, обзаведясь «карт д’идентитэ» и паспортом в синей обложке — он нужен только для поездок за границу, — стали ли наши милые армяне-ленинградцы французами? Рануш Акоповна, нужно прямо сказать, нет. Не вписалась, язык не давался, только к концу первого года стала справляться с продуктовыми магазинами и булочной, в больших магазинах — «Лафайет», «Прэнтан», «Бомарше» — терялась, в подземных переходах метро путалась, ехала не в ту сторону, в автобус влезала не в ту дверь, привыкла сзади входить, спереди выходить, а тут наоборот, в телевизоре ничего не понимала и все вздыхала: «Ну нет у нас мяса, к десяти кончается молоко и яйца, но Катька-продавщица сто лет тебя знает, на тебя не кричит, иной раз даже улыбнется и бумажку найдет завернуть, мясник Левка нет-нет да и приличный кусочек подкинет, а тут…» — «А тут все вежливы, — смеялся Ашот. — На каждом шагу „мерси“». — «Нужно мне их „мерси“… — отмахивалась мама. — На все у них „мерси“. Даже на объявлении (кое-какие она уже могла прочесть) — „Стоянка машин воспрещается, мерси“. Да ну их…» Нет, не прижилась Рануш Акоповна.
О себе Ашот говорил: «Французом не стал. И не стану. А парижанином — да. Нравится мне этот городишко». С миром наживы и стяжательства свыкся относительно быстро, хотя не нажил и не стяжал ничего. С языком более или менее справился, первые полгода ходил на курсы. На работу не сразу, но устроился. Сначала