Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ответа из чана Блок не получил тогда и не получит теперь. «Также не будет ему ответа из нынешнего революционного чана, потому что там варится Бессловесное […] В конце концов на Большом Суде простится Бессловесны (так. — А. Э.),[…] но у тех, кто владеет Словом — спросят ответ огненный и слово скучающего барина там не примется». «Бессловесным», то есть народу-природе, грехи простятся; ответственность лежит на поэте, философе, интеллигенте.
В рассказе Голубое знамя (январь 1918), который еще войдет в учебники русской литературы, Пришвин показывает свою картину революции. Дана она от лица маленького человека, очевидного преемника Евгения из Медного всадника. У героя застрелилась любимая племянница, он приезжает в революционный Питер по торговым делам и, беспомощно грозя новой власти, сходит с ума. Так он встречается с другим сумасшедшим, который хочет «собирать хулиганов под голубое Христово знамя». Усвоив от него новый род безумия, герой рассказа обращается к большевикам с благословением: «Хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас божественного». Фраза эта без изменений перешла в Голубое знамя из очерка Астраль (2/590), где принадлежат знакомому нам Рябову, одному из хлыстовских лидеров Петербурга. Пришвин тонко ведет игру: с одной стороны, мы узнаем, что «наперекор всему новому, красному, как бы голубым знаменем раскинулось старое»; с другой стороны, «голубое Христово знамя» выступает как символ петербургского безумия и в конце рассказа сливается с революцией. Революционный безумец с голубым знаменем ведет за собой повстречавшийся ему пьяный патруль. У этих людей нет страха, и пули их не берут: «безумный впереди, пьяный позади, в странном обманном согласии» (2/635).
Эта концовка звучит как злая пародия на финальную сцену Двенадцати: те же патруль и безумие, те же подспудные хлыстовские мотивы и тот же Христос с флагом. Рассказ Пришвина, однако, был опубликован до того, как Блок закончил свою поэму. Хотя работа над текстами шла почти одновременно, более детальный анализ показывает, что Блок мог читать, и почти наверняка читал рассказ Пришвина в решающие дни завершения работы над поэмой; Пришвин же не мог читать поэму Блока, работая над своим рассказом, и вряд ли что-то слышал о ней. Последовательность этих событий 1918 года выглядит так. Первая запись о Двенадцати в записных книжках Блока помечена 8 января. Его Интеллигенция и революция выходит 19 января, Голубое знамя Пришвина — 28 января. На следующий день Блок слышит внутри себя «страшный шум» — тот самый, который, по его словам, воплотился в Двенадцати. В феврале 1918 эти авторы относились к друг другу с напряженным вниманием: Пришвин публично оскорбил Блока, на что знаменитый современник ответил резким и очень личным письмом. 16 февраля появился Большевик из Балаганчика с его хлыстовской темой и предельно агрессивной риторикой: «Блок как деревенская вековуха: засмыслился, ко всем льнет и не может ни на ком остановиться»[1745]. Блок прочел немедленно: «Г-н Пришвин хает меня в Воле страны, как не хаял самый лютый враг», — сразу же записал он. Этим же днем помечено его письмо Пришвину. На следующий день, 17 февраля, Блок вновь садится за Двенадцать. Более того, в этот день он решает переделать самые важные для него стихи — Возмездие и Скифы[1746]. Двенадцать вышли в свет только в марте.
Итак, финальная сцена Двенадцати Блока оказалась такой, какая она есть, после прочтения рассказа Пришвина Голубое знамя и его статьи Большевик из Балаганчика. Когда Блок писал и переделывал свою поэму, он знал, что именно в контексте его полемики с Пришвиным она будет восприниматься общим литературным окружением. Используя те же символы, что и Пришвин, Блок придает им радикально иную интерпретацию. Давая свое чтение тех же событий, Блок доказывал своему двойному врагу, оскорбившему его критику и опередившему его писателю: он встал под знамя, он окунулся в чан и не боится ни критики, ни заимствования. В результате пришвинские Большевик из Балаганчика и Голубое знамя оказали на Двенадцать влияние и психологического стимула, и литературного подтекста: любопытный случай, в котором открытая идейная борьба дополнительно кодируется более тонкой интертекстуальностью. Существенно, что впервые о сходстве текстов Пришвина и Блока написала вдова Пришвина[1747]. Из этого ясно, что сам Пришвин знал о влиянии, которое его рассказ оказал на Двенадцать.
СЛАДКОЕ БРЕМЯПод взглядом писателя история питерских хлыстов воплощает русскую революцию, которая видна в ней, как в капле воды.
Помню, […] заинтересовались мы одной сектой «Начало века», отколовшейся от хлыстовства. […] Христом-царем этой секты был известный сектантский провокатор, мошенник, великий пьяница и блудник. […] Пьяный он по телефону вызывал к себе их жен для удовлетворения своей похоти. И было им это бремя сладко, потому что им всем хотелось жертвовать и страдать без конца.
Так и весь народ наш русский сладко нес свою жертву и не спрашивал, какой у нас царь […]
Мир отражается иногда в капле воды. Когда свергли не хлыстовского, а общего царя, хотелось думать, что народ русский довольно терпел и царь отскочил, треснул […] так и Щетинин отскочил, когда для секты «Начало века» наступило летнее время их жизни[1748].
Сходство было не только типологическим. Эти сектанты были связаны с некоторыми лидерами революции, и серьезность их отношений нам, вслед за Пришвиным, еще предстоит расследовать. В 1910 Пришвин стал свидетелем беседы между уже победившим сектантом и еще не победившим сектоведом.
Прихожу на Херсонскую к Бонч-Бруевичу. Там Легкобытов. Опять религиозные разговоры.
— Суть не в изменении моего характера, а в отношении друг к другу, — говорит Легкобытов, — […] не один, а семья, одно живое целое, […] а самое главное в семье: равенство. Нужно привести человека в совершенную простоту и дать ему простое назначение.
Так была напечатана эта дневниковая запись в Собрании сочинений Пришвина (8/61). Речь действительно шла о победе революции: 17 марта 1909 года Легкобытов сверг Щетинина в своей общине. Архив доносит до нас фразы хлыстовского лидера, выпущенные в издании 1986 года из-за их ассоциаций с советской риторикой:
Легкобытов говорит: роковое число 17 марта: до этого они были рабы, […] теперь наступила жизнь. Так и считаем: до 17 и после 17-го […] Все, что было раньше велико, нужно умалить и начать все из себя, действительность отвергнуть и вне действительности создать действительность […] Человек нуждается в Боге, пока он еще не человек. А как стал человек, тогда зачем Бог? […] Начало одно, Бог взял начало, значит человек безначальный, и нужно взять начало и вот мы есть начало века[1749].
Поначалу чемрекская модель позволяла Пришвину прийти к оптимистическому прогнозу:
Я был счастливым наблюдателем: на моих глазах царь и Христос секты «Начало века» был свергнут своими рабами: в одно воскресенье […] они воскресли для новой жизни, пришли к царю своему и прогнали.
Мой рассказ не сказка: […] в собственном доме жизнью полной коммуны, с общей детской, столовой, строгих нравственных правил, живут теперь свободные прежние рабы царя и Христа А. Г. Щетинина[1750].
Но мирный переворот, произведенный Легкобытовым в хлыстовской общине, во всероссийском масштабе воспроизвести оказалось труднее. Довольно скоро признал Пришвин модель чемрекской революции ошибочной, но продолжал пользоваться любимой метафорой чана: «Но, кажется, чувства мои ошибались: не до конца еще натерпелся народ, и последний час, когда деспот будет свергнут, еще не пробил — чан кипит»[1751].
В новых условиях чан означает не только общее кружение и общее имущество, но вбирает в себя и самую интимную из человеческих функций. Старые народнические лозунги в воображении писателя переплетались с новыми эротическими идеями: «Народ, земля, отец, мать — требуют возвращения в свое лоно» (8/61). Естественно, практика Щетинина и Распутина давала для этого удобные метафоры. «Коммунистов зовут теперь куманьками», — записывал Пришвин в сентябре 1918[1752]. Созвучием дело не ограничивалось:
Кумовство — это подпольная сторона России (женственность), это чем всякие дела делаются […] Кумовство — это не свобода […] Распутин своим способом хотел покумить всю Россию […] Распутин наш всеобщий кум[1753].
В этом «браке на неизвестной» характерная черта народа русского. И возможно, что ею, этой чертою, бывает окрашена и любовь некоего интеллигента к неизвестному безликому образу (8/77).
- Религия и культура - Жак Маритен - Религиоведение
- Секты, сектантство, сектанты - Анатолий Белов - Религиоведение
- Мировые культы и ритуалы. Могущество и сила древних - Юлия Матюхина - Религиоведение
- Человечество: История. Религия. Культура Первобытное общество Древний Восток - Константин Владиславович Рыжов - История / Религиоведение
- Человечество: история, религия, культура. Раннее Средневековье - Константин Владиславович Рыжов - История / Религиоведение